17 м/с Аглая Дюрсо Книга «17 м/с» не имеет никакого отношения к синоптикам, хотя семнадцать метров в секунду — это именно та скорость ветра, при которой передаются штормовые предупреждения. «17 м/с» — это путешествие но жизни со скоростью ураганного ветра Берлин, Карибы, Панамский перешеек, Доминиона, Британские острова, Южная Африка… Все дело в размахе крыльев. Потому что главное в этой книге — это смешные и грустные, страшные и радостные метания смятенной, смущенной, но свободной души. «Запущенные лети со двора», стриптизеры из Липецка, олигархи, гениальные художники, водопроводчики, иллюзионисты — смятенные души закручены ураганным потоком жизни. И жизнь эта, которая при первом рассмотрении немного напоминает дантовский ад, с высоты полета ищущих душ становится похожей на невероятную, странную сказку без плохого копна. И все это отлетает, как шелуха, когда поднимаешься со скоростью ураганного ветра вверх. И остаешься на сквозняке. В одиночестве. В предчувствии любви… Аглая Дюрсо 17 м/с Часть первая Семнадцать метров в секунду АНГЕЛЫ ДО КИНДБЕРГА Я не боюсь жить. Хотя я читала несколько книг и кое-что слышала в переходах и коридорах больниц. Но мне некогда бояться, потому что практически все время я трачу на то, чтобы превратить этот драматический материал в песню козлов. За исключением, конечно, ночи. Потому что ночью я сплю (как ни прискорбно в этом признаваться в моем возрасте). И за исключением, конечно, четырех часов утра, когда я вдруг внезапно просыпаюсь. В четыре утра поднимает голову мое рацио, задавленное дневным блеяньем. Рацио безжалостно начинает перечислять самые скверные строки из биографии. Год рождения. Полное количество прожитых лет (прожитых как попало). Ежемесячный доход. Социальный и матримониальный статус. А также мелочно припоминает все оперативные неудачи типа провала трех проектов за последние три месяца. От проектов и впрямь остались только космические долги и декорация салона самолета в натуральную величину, а также несколько кошмарных гигантских постеров в дубовых рамах. В четыре утра становится очевидно, что пробуждение гораздо страшнее любого ночного кошмара. Особенно когда пялишься в потолок, явленный во всем безобразии деталей. Но! В четыре утра, чтобы не низвергнуться в пучину отчаянья и дотянуть до светлого времени суток, все-таки лучше думать о деталях. Потолок этот — полное говно. Как-то в четыре двадцать утра я налепила на него фосфорные звездочки. Но штукатурка под тяжестью звездочек обвалилась. И обнажились швы каких-то тектонических плит, которые в хаотическом беспорядке нагромоздили строители в незапамятные времена. Тинейджеры со двора тоже внесли в битву с рацио свою лепту. Они лепили на этот потолок пластиковые квадраты. Они лепили, а как только отпускали руки, квадраты отваливались. Потому что тектонические плиты сместились относительно друг друга и создали рельеф. Тинейджеры сказали, что говно вопрос — у них куча времени. И они могут тут постоять, подержать квадраты. Но я их прогнала, потому что тинейджеры в виде пожизненных кариатид меня совершенно не устраивали. От тинейджеров и квадратов остались клеевые разводы. Это самые мерзкие следы человеческой деятельности, какие я только видела в четыре утра. К шести рацио сдохло под напором первых куплетов песни козлов. Это были куплеты про ноу-хау картинной галереи на потолке. Еще там был припев про три проекта. Провал трех проектов — не такая уж катастрофа, раз от него остался хотя бы фрагмент самолета и несколько гигантских постеров. Особенно постеров! Пара-тройка таких монстров, и мой потолок будет уделан окончательно! Я еле дотянула до десяти, чтобы не выглядеть подозрительно на проходной в Останкино. Но я все равно выглядела подозрительно. Потому что постер, который я схватила из жадности, был самым большим. Он был 1,80 на 1,65. Я его доперла до ментов на проходной волоком. Но мент сказал, что не выпустит меня с достоянием телекомпании. «Какое достояние телекомпании!» — как можно беспечнее сказала я менту. А потом я прошипела ему в ухо: «Это достояние национальной культуры. И хотя бы по этой причине не имеет никакого отношения к телевидению». Для убедительности я постучала ногой по резной дубовой раме, и мент сдался. Дубовые рамы были решающим аргументом во все времена существования станковой живописи. Вообще-то никакое это было не достояние национальной культуры. Это было достояние IKEA. И являло собой принт гигантской розы, пурпурной и распустившейся до порнографической непристойности. Чтобы запихать эту розу в багажник, не могло быть и речи. И поэтому я поперла розу волоком. Какой-то гражданин остановил машину (видно, сильно впечатленный рамой) и крикнул, что это вандализм. Тогда я поставила розу на ребро и поволокла так. А гражданин (сволочь, эстет) опять крикнул, что по такой погоде произведение повредится (за раму, гад, переживал). В погоде не было ничего непредсказуемого. Мелкие осадки и, как обещали, порывистый ветер. Некоторые порывы были до 17 метров в секунду. С семнадцати метров начинается угроза урагана. Вот что обещали по радио. И по-моему, на сей раз не соврали. Постер парусил. Но я не могла его выпустить из рук — в нем было спасение от ночного рацио и главная фишка сегодняшней козлиной песни. Меня иногда прямо поднимало в воздух вместе с этой розой. Я даже представила, как в газетах появится заметка — «Унесенная розой». Есть в этом какая-то фальшивая грустинка, как в девочке, ети-ее, со спичками. Это факт. Какая-то немецкая пряничность. Но если отмести икеевский налет, а принимать во внимание только честную грунтовку картона, то это будет сильно похоже на правду. Достойным завершением моей дневной биографии со спящим рацио. Потому что уже достаточное количество лет меня несет в переменных направлениях со скоростью семнадцать метров в секунду без права остановиться. Когда-то, когда у моего рацио еще не было достаточного компромата, чтобы отвлекать меня с четырех до рассвета, я хотела остановиться. И сказала об этом одному человеку, с которым как раз оказалась поблизости в четыре утра. Но он погладил меня по голове и напомнил мне рассказ Кортасара про Киндберг. Рассказ про девушку, которая перлась в Киндберг и которую встретил упакованный юноша. И страшно ей позавидовал. Потому что он ездил по своей упакованной жизни на красной машине, а она была свободная и безбашенная. А девушка провела с упакованным ночь и захотела остаться с ним навсегда — или хотя бы проехать до следующего поворота на его красной машине. А несчастный юноша выкинул ее из машины. Потому что он хотел, чтобы она перлась в свой Киндберг и, по возможности, отмолила там его грехи за его несбывшиеся надежды, которые он в свою очередь принес в жертву своей упакованности. И гладящий меня по голове человек послал меня в Киндберг. Иногда я подозреваю, что он, гад, просто хотел избавиться. А иногда думаю, что хотел избавить. И за это ему полный и безоговорочный респект. Потому что он сам как-то вдруг стал взрослеть, купил машину, обзавелся постом и даже немного облысел (я как-то видела его, пролетая мимо со скоростью семнадцать метров в секунду). А у меня это вошло в привычку. Я каждый день живу так, будто у меня ночью — Новый год. А каждый Новый год у меня — будто конец света, и первое января не наступит. Потому что мы не из тех, кому не важно, что на елке, а важно, что под елкой. Мы из тех, кому — наоборот. Мы все деньги кидаем на мишуру, папье-маше и подарки. А квартирные счета игнорируем и живем с отключенным телефоном, потому что хули за него платить, если первое января все равно не наступит. Мои друзья от этого в восторге. Пока не обзаведутся семьями и не сольются. Эстетствующий гражданин на автомобиле меня все-таки догнал. Он не дал мне стать героем газетных сенсаций, а запихал розу в автомобиль, потому что автомобиль у него был большой. Он спросил, зачем мне эта роза, а я сказала — чтобы лечиться от ночных кошмаров. Он с сомнением посмотрел на пурпурного ублюдка и крякнул (дрянь, эстет). Я спросила, не музейный ли он работник. Он сказал, что бог миловал. Размер и марка его машины выдавали его с головой. И он этого, видно, сильно стеснялся. Видно, чтобы отвлечь меня от скользких расспросов о его упакованном бизнесе, он пригласил меня вечером на кофе. Но я сказала, что не могу: вечером мне в Киндберг. Он спросил: «Подвезти?» А я сказала: «Остановите. Мы с розой приехали». Сначала роза заняла весь пол и от этого сильно бросалась в глаза. А я этого стеснялась. И я ее закрасила белым акрилом. Потому что я не дура и понимаю, что лишней экспрессии на потолке быть не должно, а то тектонические плиты не выдержат и я буду жить, как в пещере. Я знаю, что надо создать иллюзию холодного светлого пространства. И у меня кроме титановых белил есть еще ультрамарин, кобальт, берлинская лазурь и черт-те что, на что я потратила деньги, сэкономленные на квартирных счетах. В итоге на бледно-берлинских небесах оказались бледно-кобальтовые ангелы с титановыми прожилками. А небеса были такими ледяными, что будь у ангелов видны ноги, мы бы все убедились, что они на коньках. Но у ангелов были видны только руки. Ангелы ими размахивали. И выглядело это так, будто они хотят согреться. И чтобы это так жалобно не выглядело, я нарисовала в углу самолет. Будто они не просто так размахивают руками, как отмороженная девочка со спичками, а вполне осмысленно этому самолету голосуют. Но самолет вышел таким маленьким, что стало ясно: все ангелы туда все равно не забьются, и большая их часть останется покрываться мурашками. В углу я написала ободряющее название: «Ниже, наверное, теплее». Спешэл фор не успевших на самолет. Гений Шилов поинтересовался, куда летят ангелы. Я сказала, что в Киндберг. Моя подруга спросила, как будем вешать. Об этом я не подумала, факт. Прожигатель сказал, что картину надо вешать на анкерные крючья. И слился. Господин декоратор сказал, что картину надо приклеить. Но я, вспомнив ее вес, не рискнула. Потому что в случае обрушения тем, кто ниже, станет не теплее. Им станет никак. А гений Шилов сказал, что ангелов надо было вообще рисовать на потолке, предварительно соорудив леса и помосты. А саму картину надо подарить городу посредством выкидывания с балкона в надежде на ураганный ветер. Но тут пришел один странный человек, вся опасность которого в том, что он не производит впечатления странного. Он сказал, что ангелов надо пристрелить. Я сказала, что лучше уж пристрелить меня, чтобы меня не носило по жизни, как говно по унитазу, со скоростью семнадцать метров в секунду. Но странный человек уже решительно размахивал механизмом, опасно напоминавшим базуку. Он сказал, что отторг эту базуку от специалистов на стройке и, чтобы приблизиться к их совершенству, всю ночь тренировался, расстреливая трансформаторную будку. По потолку эта базука почему-то все время давала осечки. Так что у тинейджеров, которые придерживали ангелов, уже стали затекать руки, а у меня — появляться страшное подозрение, что тинейджерам все-таки придется здесь осесть в качестве кариатид. После десятой осечки тинейджеры привалили картину к батарее. Только странный человек не сдавался. Он сказал, что ему надо опять потренироваться. И раз у меня нет трансформаторной будки, он потренируется на полу. Вообще-то у меня неважные отношения с нижними соседями, и в случае чего они не простят мне апгрейда их потолка. Странный человек выстрелил из базуки в стену. И базука сработала!!! Она отвалила фрагмент стены прям до кирпичей. Это была стена около балкона, и я страшно обрадовалась, что не отвалился балкон. И гений Шилов обрадовался. Он сказал, что, когда так были оббиты московские подворотни, это значило, что они не предназначены для телег. И конечно, очень воодушевились тинейджеры. Они сказали, что надо скорее бежать опробовать базуку в туалете! Ведь я давно хотела сделать совмещенный санузел!!! Ангелов в итоге повесили на анкерные крючья. Я соорудила лежачие места для зрителей, и мы все уставились на ангелов. Хорошо все-таки, что мы это делали в оптимистичное время суток. Потому что ангелы были очень дрожащими. Надо было что-то с этим делать! Тинейджеры предложили заклеить окна, чтоб не так дуло. А лучше забить. Забить досками, на которых нарисовать, наконец, ноги ангелов. Они (не ангелы, а тинейджеры, что не одно и то же) даже знают, где эти доски можно взять, когда стемнеет. Я поняла, что при таком раскладе балкону не уцелеть. И нашла более элегантный и не такой разрушительный выход. У меня родился гениальный проект! Проект, при котором можно не бояться осесть на одном месте, а продолжить дрейфовать по жизни с ураганной скоростью! Это будет очень выгодный проект в теплой стране! На прекрасных островах! А муж моей подруги сказал, что все это просто круто, и этим должны заняться теперь осмысленные люди. А мне надо подумать, куда деть кота, потому что кота на острова без справки не пустят. И еще — сделать ремонт в квартире. Потому что в таком виде ее сдать не удастся. С ангелами ее никто не снимет. А так будут капать денежки. Пока меня носит. Ну еще бы. А также подумать о фонде пенсионного страхования и припомнить, где же все-таки валяется моя трудовая книжка. О боже. А на заработанные деньги купить красный автомобиль Кортасара. Знаем мы, куда ведут элегантные решения, когда они попадают к осмысленным людям. Чем ниже, тем теплее. Если так пойдет, то вообще можно докатиться. Того и гляди, мне позвонит эстетствующий гражданин. Гражданин, с опасно проступающими чертами упакованности. И спросит меня, чем я занимаюсь сегодня вечером. Нет. Меня голыми руками не возьмешь! Чем я занимаюсь? Я делаю ангелов, я танцую танго на щербатых паркетах ракушек в парках, я катаюсь на коньках на пустом катке ночью, я пеку в микроволновке руны, я читаю ребенку страшные сказки и езжу наперегонки с тинейджерами. У меня заняты все вечера и ночи. Ну разумеется, ровно до того момента, пока я не лягу спать. В одиночестве (как ни прискорбно в этом признаваться в моем-то возрасте). Но даже это не повод. Я не могу стать достоянием гражданина с пугающими чертами мелкого олигарха. И с проступающими под ними еще более пугающими чертами гражданина, который хранит за кроватью катышки носков и упаковку презервативов. Я не могу стать достоянием всего этого, как бы мне этого ни хотелось к четырем утра. Потому что я — достояние Киндберга. Тем более что на работе остались еще два ужасающих постера. А на потолке — куча вакантных мест для экспозиции. А на следующей неделе, кстати, обещали шквалистый ветер. С порывами до двадцати четырех метров в секунду. ЧЕМ БЛИЖЕ К БОБРУЙСКУ… Мы лежали на диване и смотрели безобразную пиратскую версию зловещих линчевских бредней. Мы ели чипсы и пили напитки, в которых растворяются монеты (дочь) и печень (я). Дочь смотрела на конверт диска и спрашивала: а когда будет про зайцев? Зайцы тоже были бессмысленными и беспощадными, как все у Линча. И тогда я спросила: может, выключим? А дочь сказала: я хочу смотреть этот фильм всегда. Я спросила: почему? А она ответила: потому что мы живем, как холостяки!!! И она обняла меня за это и расцеловала. Она имела в виду, что мы живем, как хотим. Но вдруг это кончилось. Потому что приехала моя кузина и внесла в нашу жизнь сумятицу, которую могут внести в жизнь только женщины. Она кинулась на кухню и стала печь блины. Вообще-то ее ждали на пресс-конференцию посол и госсекретарь, но она все равно умудрилась изгваздать девственно чистую (со дня покупки) плиту, нажарив еще и котлет. Пока кузина уделяла внимание госсекретарю, дети вывесили на холодильнике записку «долой котлеты». И тогда моя кузина переключилась на меня. Она сказала, что надо устроить мою судьбу. Обычно она устраивает судьбу своей дочери. Дочь моей кузины учится философии, а в свободное от философии время работает в казино, отдавая все больше предпочтений казино. Понятно, что ее терпеливая мать (на фоне гонений на казино) всерьез озаботилась поиском приличных мужчин и завела ребенку страничку на сайте знакомств. Но теперь дочь была далеко, вот кузина и переключилась на меня. Я уперлась и сказала, что проведу мониторинг прямо на странице ее дочери, этого ангела, сгребающего со стола за ночь столько мужских денег, что можно было бы выкупить весь сайт целиком. Виртуальные мужчины, претендующие на внимание ангела блэк-джека, не выдерживали никакой критики. И явно проигрывали даже заядлым игрокам. Они указывали свои параметры в сантиметрах (которыми игрокам хвастать не надо, потому что у них есть деньги, чтобы компенсировать такие мелочи). Я не выдержала, написала «в Бобруйск, жывотное» и сделала рассылку «всем». Половина животных тут же отправилась в Бобруйск, а вторая изумленно спросила у ангела, что произошло. К этой поре позвонил и сам ангел. С тем же вопросом. А потом ангел написал на сайте, что это чудит его чокнутая тетушка. Половина от половины отбывших в Бобруйск вернулась в сеть и попросила прислать фото тетушки. Ангел прикрепил мое фото, где я на тайском пляже пью ром из горла (оказывается, ангелам не чужда зловредность!). Маркой рома заинтересовался человек в шлеме и человек по имени Степан. Кроме них на сайт просочились еще процентов пятнадцать из сосланных. Я изучила анкету Степана и сообщила ему, что он практически идеальный мужчина, если бы ни его пагубное пристрастие к бардовской песне. Он написал: «Поверь, солнышко, это не самый страшный недостаток». Тогда я представила реальный масштаб бедствий и отправила его в Бобруйск окончательно и бесповоротно. Остальные слились по-английски, не дожидаясь расправы. Ангелу остался верен только южный кореец. Но, видно, из-за того, что вообще не понял, о чем речь. Хулиганство в сети прекратил Матекудасаи. Он пришел и принес мирру, елей, вино и что-то еще из Иерусалима. Он заворачивал котлеты в блины и откупоривал шампанское. А когда шампанское кончилось, он откупорил вино из принесенной им пробирки. И тут мы опасно заговорили о присутствии в нашей жизни тепла. Это была скользкая тема, я боялась, что она вынесет мою кузину на рифы запустения в моем холодильнике и постыдный факт диверсии на сайте знакомств. И тогда я отодвинула кузину вместе со стулом, схватила ножницы и постригла ее самым экстремальным образом. Матекудасаи протер очки и крякнул. Я добилась желаемого результата: женщина с такой головой просто не имела права крутить котлеты и учить кого-то жить. Потому что никто бы просто не поверил, что ее репутация лучше, чем у разнузданной особы на копханганском пляже. Когда Матекудасаи ушел, кузина села и заплакала. Она плакала не только по безвозвратно утраченному виду мадам Кукушкиной со шпильками. Она плакала по поводу сантиметровых виртуальных поклонников, семейки Аддамс с пустым холодильником. И, конечно, по поводу призрака неприкаянности, который заполнит наш дом в связи с ее надвигающимся отъездом. Зачем ты это делаешь? — спросила меня моя кузина. Поскольку я не делала котлет и блинов, я поняла, что она опять поднимает тему человеческого тепла. Тепла. И тогда я вспомнила, всю эту дистанцию. Которая отделяла меня от пубертатного периода. Это был томительный, удручающий, комический марафон. Я прошла его, задыхаясь на поворотах, заглядывая в глаза, коллекционируя улыбки. В поисках чего-то, что (предположительно и с большой натяжкой) можно назвать теплом. И я подумала, что если я вдруг добегу и вцеплюсь в чью-то протянутую руку, то я рухну. Рухну и засну коматозным сном. От усталости. Моя кузина, видно, сильно расстроилась. Потому что она погладила меня по голове и сказала, что принесет с афтерпати «собачий пакет» с ресторанной едой. — Не надо еды, — сказала я ей, когда она паковала сумки. — Лучше бы ты ограничилась блинами, — сказала ей моя дочь. Кузина сказала, что провожать ее не надо, и поэтому мы пошли и с чистой совестью включили сериал «4 400». У нас было три сезона, куча чипсов и вся ночь впереди. Кузина напоследок горестно покачала головой. «Все фигня», — утешила я ее: на самом деле, чем дольше я бегу, тем меньше мои проблемы. ДИВАН Моя подруга сказала, что с точки зрения фэн-шуя мое спальное место никуда не годится. Она сказала, что так я никогда не обрету личного счастья. Так гласит фэн-шуй. Я пристально с фэн-шуем не знакомилась, но что-то мне подсказывает, что не может великая восточная мудрость зацикливаться не на просветлении, а на поиске партнера по спальному месту. Наверное, шарлатаны придумали. Подруга за фэн-шуй обиделась. И достаточно дерзко сказала, что все равно спать как собака нельзя. В чем-то она права. Я сплю на эргономичном диванчике, который раскатывается матрасом прямо на пол, а поскольку место для эргономичного диванчика выкроилось напротив входной двери, то я действительно похожа на сторожевого пса. И что уж врать — со мной действительно никто не спит. Кроме кота. Потому что он, сволочь, так обленился, что ему лень вскакивать на стол и там спать. Он подходит и как подкошенный падает на мой матрас. В итоге я оказалась в IKEА. Я там пробиралась почти по-пластунски от стыда. Я боялась там встретить людей, которые когда-то (чисто гипотетически) могли украсить мой эргономичный диванчик. Мне казалось, что по мне сразу ясно, что я пришла сюда, влекомая низменными вожделениями фэн-шуя. Но потом я расслабилась. Потому что эти гипотетические люди были такой душевной крепости, что их можно было встретить разве что в каком-нибудь «Мире камня и плитки». Из таких людей надо делать надгробия. (Так я бубнила себе под нос, презирая себя за потребность в двуспальном диване.) В итоге я вышла на стадо диванов. Многие были трех- и даже четырехспальные. На них была гостеприимная надпись: «Прилягте, пожалуйста». Я прилегла на самый маленький. Из экономических и этических соображений. Диванчик я собирала в одиночестве при помощи ключа для роликов и молотка для отбивания мяса. Мне звонили друзья, и я им с гордостью говорила, что собираю диванчик. Они предлагали помощь с таким прискорбием, будто я не ложе для счастливой жизни собираю, а гроб сколачиваю. В конце концов я диванчик собрала, ссадив себе все руки и выпив полторы бутылки «Новопассита». Но тут выяснилось, что диванчик никуда не лезет. Я позвонила подруге и предложила ей старый эргономичный диванчик с самовывозом. Она примчалась с супругом в течение получаса и утащила мое собачье место. Но диванчик все равно не лез на старое место. Тогда я решила выбросить книжные полки и призвала тинейджеров со двора. В этих тинейджерах силен комплекс тимуровцев. Он, видно, генетически им передался, от отцов и дедов. Они с уханьем вынесли книжные полки и подожгли их у помойки. Книги я распихала по оставшимся стеллажам. Томик Владислава Ходасевича я вбила врасклин. Больше с этих стеллажей никто и никогда не сможет вытащить ни одной книги. Но тут выяснилось, что с боков оставшиеся полки сильно облупились. Я бросилась в ближайший хозяйственный и купила там прекрасный черный лак. Черный цвет — это очень эстетски. Я красила книжные полки прямо вместе с книгами. Так что теперь они для прочности еще и скреплены лаком. Заодно я покрасила лаком журнальный столик, но столик вышел не так эстетски, как полки. Потому что на столик вспрыгнул кот, заметался там в ужасе, рискуя прилипнуть, и в итоге оставил цепь запутанных следов. Но диванчик все равно не лез! Тогда я пошла на помойку и оторвала тинейджеров от их геростратовой эйфории. Я пригласила их в гости вместе с ломом. Они принесли топор и гвоздодер и в течение получаса разнесли встроенный шкаф. Этот шкаф построили вместе с домом, потому что в те времена был острый мебельный дефицит и такие встроенные шкафы очень ценились. Но в те времена был также острый дефицит стройматериалов. Поэтому под руинами шкафа обнаружилось полное отсутствие паркета. А еще за ним была бетонная некрашеная стена и бетонный некрашеный потолок. С улицы пришли мои дети и с ужасом сказали: «Это ремонт». Вообще-то ремонт — это у нас генетическое. Если нормальные женщины лечатся от хандры шопингом и флиртом, то женщины в нашем роду лечатся ремонтом. Моя бабушка в возрасте семидесяти пяти лет красила паркет оранжевой тракторной краской и изобрела прорезиненный валик, на котором она вырезала фигурки, чтобы делать накат. Моя мама в порыве переустройства чуть не угробила родное дитя, уронив на меня антикварное пианино «Рениш». Она хотела покрасить под ним паркет. Вполне возможно, что таким образом мы демонстрируем небесам свою самодостаточность. Хотя я вполне допускаю и обратное. Весь уик-энд я ездила с тимуровцами по мирам камня и плитки, шпатлевки и эмали, кистей и мастерков. В итоге они так испаскудили мне квартиру, что я всучила им какое-то тряпье, которое выплеснулось из бывшего шкафа, и предложила пойти и жечь это тряпье у помойки сколько душе угодно. А сама легла на газеты в углу, где раньше стоял, как вкопанный, встроенный шкаф. И заплакала. Со стен свисали какие-то провода и ошметки обоев, с потолка сталактитами свешивалась шпатлевка. И тут меня такое зло взяло! Не для того я собирала диванчик, чтобы валяться на газетах! Не для того я разнесла долбанный фэн-шуй этой квартиры, чтобы страдать накануне просветления!!! Я встала и покрасила стену в клетку. Это очень эстетски: черно-белая клетка. Там, где проходила цементная граница, я приклеила «Моментом» несколько зеркалец и перьев. На потолке мне тоже пришлось нарисовать квадраты — чтобы бетон не так бросался в глаза. Дети только успевали бегать в магазин за спреями, зеркальцами и шахматами (которые мы тоже клеили к потолку). На кухне в лотке вперемешку с вилками у нас лежат шпатели и кисти. Страшно воняет лаком и сырой шпатлевкой. На балконе стоит багет с намотанными на него шторами, и тинейджеры изредка звонят и справляются, по какому поводу у нас на балконе приспущены флаги. Зашел за осенним пальто бывший муж. Пальто он не нашел, потому что пальто висело в проклятом шкафу и было сожжено под гиканье тимуровцев. Бывший муж взял баллончик краски и написал на стене «MADNESS». Вандал. Но зато диванчик встал, как миленький! Мы спим на нем с детьми и котом, как цыгане. Потому что все подступы к детской перекрыты банками с краской и мешками с цементной смесью. Детям я сказала: «Надо застеклить балкон, чтобы на занавески не капал дождь. А то они испортятся». «Нет!» — сказали дети. Пусть у нас заведется кто-нибудь, кто сделает это по-человечески. Кто починит шпингалеты и побелит потолок. И приклеит обои, которые я наклеила на масляную краску во время прошлого приступа ремонта. — Вы говорите о строительной бригаде? — заволновалась я. — Нет, — сказали дети. Они говорили о фэн-шуе. Это кошмар какой-то. X… с ним, с фэн-шуем. И с балконом. Куплю мангал, буду на балконе жарить шашлыки. ЖИЗНЬ НЕ УДАЛАСЬ. И Х+Й С НИМ Иногда мне звонят странные люди. То есть, может, они и не странные, но у меня необъяснимая фобия неизвестных телефонных номеров. Я, когда вижу негармоничный набор цифр, трубку не беру. Поэтому большинство звонящих остаются для меня загадкой. Но когда я все-таки решаюсь поднять трубку, абоненты лишь подтверждают мою гипотезу. Вот недавно позвонила одна славная девушка из гламурного журнала. И сказала, что хочет написать про меня статью. И попросила в двух словах рассказать о себе. Я рассказала, она сказала: «Все понятно», а потом прислала мне заметку: «Она работает в зоопарке крокодилом». Я не вру. То есть я не против крокодилов как таковых. И даже не могу толком возразить тем, кто подмечает во мне сходство с этой злонравной рептилией. Потому что у всех разные критерии прекрасного. Но я против зоопарков. Я всегда и везде пропагандировала свободу и по доброй воле в зоопарк бы не сдалась. Это примерно то же, что «подрабатывать на галерах». Поэтому когда мне позвонила другая девушка из другого гламурного журнала (видно, у них там полное безрыбье или они не видели моих винтажных ботинок), так вот, когда позвонила эта девушка, я категорически отказалась влезать в шкуру прикованного к гламурной эстетике крокодила. Она сказала: «Что-вы-что-вы-какой-крокодил-мы-пишем-о-добре». И попросила меня написать за три дня рассказ про любовь на двадцать тыщ знаков с хорошим концом. Я про хорошие концы имею теперь очень смутное представление. И о счастливой любви у меня представления теперь очень смутные. Поэтому для написания подобного опуса мне потребовалось бы, как братьям Гримм, — лет пятнадцать. Чтобы ходить по очевидцам и собирать фольклор. Но я сказала: «Оки». Потому что я очень боялась, что за отказ она возьмет и назовет меня крокодилом. А у меня ноль возможностей попасть на обложку, и ей все поверят на слово. Я стала судорожно припоминать что-то хорошее и светлое. И от многих воспоминаний мне стало больно. И поэтому я стала припоминать то, что не больно. Но это никак не было связано с мужчинами. Я стала вспоминать не любовь женщины к мужчине или наоборот. Я вспомнила про прекрасную любовь человека к человеку. Я сидела дома (потому что на работе у меня очень сложные отношения с продюсератом и было бы непростительным легкомыслием писать это на работе и приближать увольнение). Так вот, я сидела дома и писала про двух людей. Про голубого Персика и его нелепую подружку, Крошку Мю, которые выпустили в Патриаршие пруды синюю лампочку из клетки. Но тут у меня завис компьютер. То есть это я подумала, что он завис. А он на самом деле не завис, а умер. Он умер со всем содержимым. С глупыми стихами моих детей. С трогательными песнями моих друзей, когда они еще могли позволить себе быть придурками. С рисунками, которые мне рисовали нелепые художники по мотивам нашей сумасбродной личной жизни. Комп унес в небытие и все мои буквы, которыми я надеялась блеснуть перед гипотетическими поклонниками и, что скрывать, перед апостолом Петром на последнем разборе полетов. Я заметалась, вырвала комп из-под стола и рванула с ним к машине — я хотела выбить из него информацию под пытками останкинских программистов. Но у меня сдохла машина. Это сказал водитель проезжавшей мимо бетономешалки. Он сначала прикурил аккумулятор, потом протер свечи, а потом послал нас всех и уехал строить что-то более конструктивное. Комп я дотащила до работы на себе. Я тащилась кабаньими тропами, задами Останкинской телебашни, чтобы меня не видели приличные люди. Я тащила его мимо мрачного останкинского кладбища, а зря. Лучше бы я его там и похоронила. Потому что компьютерщики лишь констатировали его смерть. Кроме всего, на работе мне сказали, что моя серия не будет радовать людей, потому что в ней мало смешного. Из смешного, сказали мне, там только съемка с петухом. Между нами говоря, гэг с петухом был тупейшим, но о вкусах продюсерата не спорят. Особенно если продюсерат, как фашисты белорусскими детьми, прикрывается беспомощными и бессловесными зрителями. Я начала нервно звонить на съемочную площадку и уговаривать снять финал истории с петухом. Из меня плохой начальник, я не умею требовать. Но я умею зажигать людей на самые бессмысленные дела. Почему-то другим сразу говорят, что это безумие, а меня еще терпят. Я сказала съемочной группе, что раз петух завис в мозгах зрителей в начале, то в финале он просто обязан выстрелить. То есть, бл…, прокукарекать. Там вроде согласились. Только сказали, что он кукарекает в четыре утра. Ерунда, ответила я. Поставьте перед уходом цейтрайфер на трехчасовую кассету. Потом мне позвонил режиссер серии и сказал, что герой потребовал сверхурочные за вредность производства. Я сказала, чтобы вместо молока посулили ему куриный бульон. Но тут открылась страшная правда. Выяснилось, что в стране объявлена эпидемия птичьего гриппа. И что петух, которого мы арендовали для съемок (как, впрочем, и все другие петухи страны) попал под раздачу. «Какая раздача? — спросила я. — Уговаривайте дать нам петуха любой ценой. Убедите владельцев, что птичий грипп нам не опасен. Скажите, что он передается только половым путем». «Поздно!» — сообщил мне директор группы. Вот так. Продюсеры звонили и требовали готовый продукт. Я жалко и неубедительно юлила. Тогда они потребовали расписанный на бумаге план, как это будет выглядеть. Я сказала, что план написать нет возможности, потому что все брошены в поля. На поиски петухов. Тогда пришлите хоть что-нибудь почитать — потребовали продюсеры. Я отправила ссылку на библиотеку Машкова. Вроде выиграла полсуток до окончательного расстрела. Домой с дохлым компьютером мы доехали на машине моего сотрудника. Я курила в окно, потому что он некурящий, а я нервная. Проезжавшая справа «Газель» уделала нас так, что ошметки заюзаного снега забрызгали стекло водителя изнутри. Я проснулась в четыре утра с пронзительной тоской по невинно убиенному петуху. Я курила на темной кухне и смотрела на улицу, на свою бездыханную машину. Я сказала себе то, что никогда бы не решилась сказать при большом скоплении народа. Я сказала: Аглая, ты неудачница, пора себе в этом признаться. Ты похожа на пленного крокодила! Против тебя развернута позиционная война вещей! Когда выходила твоя книга и директор издательства заходился в комплиментах и говорил, что теперь надо грамотно провести рекламную кампанию (потому что в нашем мире реклама решает все), весь рекламный отдел крупнейшего в стране издательства полностью ушел в отставку! И когда ты, Аглая, решила вовлечь в свои лузерские игры жизнерадостного рыжего петуха, разразился птичий грипп и этого ни в чем не повинного петуха расстреляли с особой жестокостью!!! Ты вся в говне, Аглая! И при этом все имеют наглость утверждать, что у меня лицо чистое! И пенять за невыносимую легкость бытия. Но деваться, по большому счету, некуда. Потому что ходить с лицом профессионального пленного мне не позволяет моя женская гордость. Приходится носить хамское лицо любимицы судьбы (завтра скажу творческой группе: еще благодарить небеса надо, что нас пощадили за контакт с вирусоносителем). Понятно, что в таком настроении никакой рассказ про светлую любовь с хорошим концом не пойдет. И тогда я пошла и нарисовала жизнеутверждающую картину. Я назвала ее «Жизнь не удалась, и х…й с ним». Понятно, что с таким названием на пиар и публичное признание в приличном обществе рассчитывать не приходится. «ДЕВОЧКА С ПЕРСИКОМ» Здравствуйте, Доктор. Вы, конечно, меня не помните. Но чтобы не ранить Вас этой бестактностью, сразу скажу: Вы знали меня как Крошку Мю. Когда-то в детстве Вы читали скандинавскую сказку про зверушек, и там была эта Крошка Мю. Она была до того невыносимой, что ее просто хотелось прибить. Но поскольку она была чрезвычайно мала, ее можно было в любой момент утопить даже в заварочном чайнике. Если бы Вы помнили все мои подлости, Вы бы рвали мои письма. Доктор, я хочу Вас утешить. Мы тоже многого не помним. Например, мы не помним, ради чего мы все это затеяли и чего добивались. То есть сначала мы хотели быть беспечными, бесполезными и бесстрашными. И были таковыми. Потому что мы были уверены, что не будем одиноки и никогда не опаскудимся, чтобы пожениться. Я говорю о нас с Персиком и об одном иллюзионисте, Доктор. Вы, естественно, не в счет, потому что вы никогда не питали иллюзий относительно одиночества. Мы не боялись быть счастливыми, потому что ничего не знали о крестиках на ладони, под средним пальнем. Об этом крестике нам сказал иллюзионист, но это было намного позже. Доктор! Это было задолго до иллюзиониста. Это было пятнадцать лет назад. Мы жили в доме на Маяковке, на третьем этаже. Это была квартира великого мецената и покровителя искусств Морозова. Там были обои из тисненой свиной кожи, потолки с деревянной резьбой и ванна на львиных лапах. Это все было аутентичное, Морозовское. А потому щербатое и кое-где зацементированное и заткнутое газетами. В двери в ванную было окошко. Оно было в виде бабочки, но однажды я проткнула его рукой. Телефон мы провели из парикмахерской на первом этаже. Воду грела колонка, но она была старая, вдобавок ко всему, многие забывали сначала включить воду, а потом прибежать на кухню к колонке и прибавить газ. Из-за этого колонка часто выходила из строя, а однажды, когда Персик решил потушить пальто в ванне и опять забыл перекрыть газ, колонка затряслась, напоенная паром, и чуть было не снесла башку Панку отлетевшей передней панелью. С тех пор Панк грел воду только в кастрюльке, а Персик мылся в тазике. Отопление нам изредка отрубали работники ДЭЗа, но мы платили им пятьдесят рублей, и они опять что-то к чему-то приваривали. У меня была комната с эркером и антресолями над дверью. На антресоли я перебралась спать после того, как меня испугала девушка Анна. Она расталкивала меня несколько раз по ночам, чтобы рассказать свои сны. Снилась ей всякая дрянь, я бы такое даже не стала смотреть. Анна жила через комнату, в соседях у меня была возлюбленная пара, и все остальные жаловались, что страшно спать, потому что по ночам кто-то воет. Это называлось сквот. Потому что прав и обязанностей жить в этой квартире никто не имел. Мы там жили исключительно из любви к искусству жить. Никто точно не скажет Вам, Доктор, сколько нас было. Поэтому ротация была, как в метро в час пик. Мы не успевали мыть чашки, и многие пили чай из грязных, отрывая их от стола. Но потом уходили домой по-человечески поесть и вымыться и больше не возвращались. Девушка Анна жила точно. Она занималась изучением сновидений. Она даже ездила в Дюссельдорф на конференции по люсидным снам. Еще жил музыкант, у него вся комната была завалена примочками и стоял усилитель «Маршалл». Это было самым неприятным. Потому что музыкант дико фальшивил, а Маршалл все это простодушно усиливал до невыносимости. Но в остальном музыкант был милым человеком и притом очень хозяйственным. Он варил нам суп из сырков «Лето». Еще жили два буддиста. Он на Арбате стучал в барабан, она свято верила в реинкарнацию, чтобы понравиться ему. Она его убедила, что в прошлой жизни он был ее сыном. Она его даже мыться одного не отпускала. Панк работал в экспериментальном театре. Они там пели внутренними голосами, чтобы передавать эманации через пол — через пятки — прямо в душу к зрителям. Еще с нами жил один заморыш хиппенок. Вообще-то он был сыном известного япониста, но сбежал из дома от невесты, привезенной ему отцом из командировки. Эта невеста написала ему поутру хокку: Луна в зените Маленький краб взбежал по ноге Я теперь не одна. Заморыш хиппи страшно негодовал, потрясая листком. Он кричал, что он, конечно, некрупная особь, но так оскорблять себя не позволит. Было еще два приличных человека, но они свалили через неделю, прихватив мой марокканский чайник, а также содрав весь уникальный паркет в гостиной, где они ночевали. А еще с нами жил один человек, которого все принимали за иностранца. Потому что он ничего не понимал. Он не понимал, как надо соединять провода, чтобы загорелся свет. Он не понимал, как подключаться к телефону парикмахерской, он не знал, как пользоваться горячей водой. Кроме того, он всегда улыбался, что бы ему ни говорили. Он улыбался даже когда его чуть не отп…дили за разгром газовой колонки. Он улыбался, кивал и уходил в людскую. Потому что он жил в людской. Это комната, которая выходила дверью на кухню, а окном в коридор. В людской он рисовал балерин. Это были самые страшные балерины в мире. Если бы мы тогда не упивались искусством жить и собственной бесполезностью, мы бы запатентовали мультик покруче «Хэппи три френдз». Этот человек увешал страшными балеринами все стены в людской, поэтому заходить туда и п…дить его при таком скоплении чудовищ никто не решался. Вообще-то никакой он был не иностранец. Это был Персик. Он был художником. И в комнате у него были не только балерины, под кроватью он прятал портрет. Он доставал его только тогда, когда приходила я. И это естественно, Доктор. Потому что это был мой портрет, он его доставал, сажал меня в кресло и тайно дорисовывал. Дело в том, что Персик владел давно забытым искусством семислойной живописи. Это искусство уже забыли ко времени голландцев, им владел только Леонардо. Но Леонардо умер, а Персик был жив, поэтому он хотел передать секрет, пока не поздно. И он передавал его мне. Я сначала сопротивлялась. Потому что я тогда еще продолжала хотеть быть бесполезной и беспечной. Но Персик сказал, что семислойка теперь на фиг никому не нужна. И я согласилась. Я, конечно, могла бы безбоязненно передать секрет Вам, Доктор (ведь Вы все равно забудете), но это очень долго. У меня нет настроения тратить на Вас сегодня так много времени. Вся штука, Доктор, в том, что семислойка долговечна. И лица, Доктор, на таких картинах светятся изнутри. И никогда не стареют — не покрываются морщинами крокелюров. Я приходила в людскую со своей клеткой. В клетке у меня жила синяя лампочка для прогреваний. Я всегда хотела иметь кого-то, но у меня была аллергия на шерсть всех животных и перья птиц, поэтому я завела себе лампочку. Я всегда носила лампочку с собой, чтобы не быть одинокой. Я настояла, чтобы Персик написал ее на заднем плане. Картина называлась «Девочка с Персиком». На картине, выполненной в технике семислойной живописи, сидела Крошка Мю, которая исполняла в технике семислойной живописи портрет Персика. Эта картина была галереей бесконечных зеркальных повторений Крошки Мю и Персика. Кроме того, она была апофеозом битвы с одиночеством. Так что уточняю, Доктор: Персик был гениальным художником. Но у него на ладони тоже был крестик, а это практически то же самое, что быть одним из хэппи три фрэндз. Возможно, именно это нас и объединило, но мы об этом не догадывались. Мы думали, что нас объединяет беспечность, бесполезность, страх одиночества и амбиции. (Я вам как-то говорила. Доктор, что Персик хотел стать великим художником. А я хотела проходить сквозь стекло.) Меня парило, Доктор, что нельзя прижаться ближе, чем кожа. Мне казалось, что если я научусь просачиваться сквозь стекло, все изменится и одиночество будет побеждено. Видите ли, Доктор, у нас были все основания биться с одиночеством. Во-первых, Доктор, у нас с Персиком никого по-настоящему не было. У нас не было дома и близких родственников. Потому что мы оставили их в далеких городах и в гости не приглашали: наши родственники были приличными людьми и хотели жить в прекрасном заблуждении, что их дети тоже приличные люди. По этой же причине у нас не было благоприобретенных близких. В те времена еще очень многие хотели оставаться приличными людьми и, когда узнавали нас поближе, пугались и уходили к своим иллюзиям. Так что, по большому счету, нашей семьей были только обитатели сквота и синяя лампочка. Но пока мы тайно отсиживались в каморке при кухне, в квартире началась сепарационная война. Буддисты замотали свой холодильник цепью с замком. Потому что им казалось, будто кто-то надкусывает у них творожные сырки. Хиппенка, сына япониста, выгнали, потому что он курил траву, а это могло навлечь гнев милиции. Панк высказался в том роде, что нам хиппенок дороже милиции, но за это Панку запретили петь через пол, потому что это не давало Анне спать и видеть люсидные сны. Музыкант орал через свой усилитель в одиночку, потому что он назначил себя начальником. Ведь он варил нам супы из сырка «Лето» и договаривался с ДЭЗом. Он запретил нам водить людей с улицы, нарушать внутренний распорядок и портить имущество. Так мы прожили еще полгода. Мы с Персиком, если не писали «Девочку с Персиком», уходили из сквота. Мы обошли весь город пешком, потому что Персик боялся спускаться в метро, он там задыхался. А по улице он очень бодро ходил. Он ходил в галереи — пристраивать своих балерин. А я ждала его на улице. Я, пока ждала, тренировалась проходить сквозь телефонные будки. Мы возвращались поздно, из своей двери высовывались буддисты, они говорили, что в доме опять воняет растворителем и они будут жаловаться музыканту. Однажды ночью мы украли сырок из их холодильника. Мы украли его из принципа. Потому что мне ненавистны непроходимые преграды. Кроме того, у Персика был гастрит. Он жевал старый сырок, похожий на кусок мела, и говорил, что победил военный коммунизм и распределяловку по полезности. Персик закончил «Девочку с Персиком». А я — свою часть диптиха, «Персика с Девочкой», соответственно. У нас в сквоте случилось временное затишье, и Персик успел нарисовать десять чудовищных балерин на одной картине. У всех балерин были безобразные лица обитателей сквота. Но самое безобразное лицо было у ангела, который над балеринами парил. Эта картина называлась «Мертвый ангел-хранитель». Это был приговор попытке жить беспечно, бесполезно и быть счастливыми. Пока Персик рисовал эту картину, я прошла через стеклянную дверь на балкон (неудачно) и через дверцу шкафа в комнате буддистов (неудачно). Ночью Персик вывесил картину на кухне. Это был конец. Потому что никто не хочет признаваться, что он бездарен в искусстве жить. Как я уже говорила Вам, Доктор, именно в то утро я проткнула рукой стекло в аутентичном окне в ванную. К сожалению, именно в это утро черти принесли девушку Анну из Дюссельдорфа, она выскочила из своей комнаты, еще не распакованная с дальней дороги, и довольно хамски поинтересовалась, зачем я это сделала. Я ей сказала, что мне приснился сон, КАК именно проходить сквозь стекло. И это была чистая правда. Девушка Анна окончательно вышла из себя, и я ее понимаю. Нет ничего оскорбительней для человека, который изучает сны, как узнать, что другим тоже снятся сны. Тем более, что единственный сон Анны, который можно было принять всерьез, был про то, как к нам вваливается ее отец, крупный чиновник из Подмосковья. Этот сон был вещим, потому что ее отец действительно приехал через два дня и увез Анну со скандалом. Но в тот раз она завелась не по-детски. Персик улыбался. Она собрала на кухне всех выживших обитателей. Нам припомнили все, включая сырок и весь стеклянный бой. Персик кивал и улыбался, как мудак. Музыкант сказал, что они практически построили идеальное общество. Но поскольку это общество демократическое, то нам дается последнее слово. Персик с дебильной улыбкой эльфа сказал: — Я считаю, что каждый имеет право жить в утопии… Теперь уже музыкант удовлетворенно кивнул и улыбнулся (он, наверное, представил себя Сен-Симоном). Персик кивнул ему в ответ и продолжил: — …нельзя запрещать Крошке Мю проходить через стекла. (Идиот. Ведь нам некуда идти!) Нам действительно было некуда идти. Мы пошли на Патриаршие и разместились на скамейке со всеми своими пожитками. У меня на коленях была клетка. Я сказала: «Персик, я умею жарить картошку. Я могу быть тебе полезной. Давай поженимся». Он сказал: «Нет». Он заставил меня выпустить синюю лампочку в пруд. Потому что одиночество (сказал Персик) — это не приговор и тюрьма. Одиночество — это свобода. И надо этому учиться. Куда он тогда пошел, я знаю, Доктор. Но тогда не знала. Я смотрела ему вслед и плакала от восхищения. Потому что он владел искусством жить, оставался бесполезным и знал, что никогда не опаскудится, чтобы жениться. Он еще обернулся и посоветовал мне попробовать проходить не через витрины, а через зеркала. Потому что надо стремиться не к другим, а к себе. У него была действительно улыбка эльфа, Доктор. Но он мне врал. Через неделю он уехал к Тому. Потому что Том был ценителем прекрасного и жил в стране, где из искусства еще умудряются извлечь пользу. Том купил всех балерин Персика и позвал его в Лондон (я об этом ничего не знала, Доктор). Потому что Персик и сам был прекрасен, как я Вам неоднократно сообщала, Доктор. Но Вы забыли. Теперь Вы понимаете, Доктор, почему я Вам пишу? Из вредности. Я же Крошка Мю, хоть Вы этого и не помните. А я хочу Вам все напомнить, как бы Вы ни были забывчивы. Потому что сама мечтала все забыть. А не получается. Мне было некуда деваться, Доктор. Первую неделю я жила в выселенном доме на Гиляровского. В этом доме жил дворник Валерик, он был олигофреном. Он с пяти утра принимался чистить двор, у него на носу всегда висела капля — от холода. И он пел татарские песни. Двор был в идеальном состоянии, хотя в домах никто не жил. Потом я переезжала много раз. Я жила за интерес. Все было по-честному. Я появлялась в чужих жизнях такая беспечная, что у них захватывало дух. Они подманивали меня, как редкую зверушку, какую модно держать другим на зависть. Скверную зверушку Крошку Мю. Я у них ничего не хотела забрать. А это всегда очень располагает. Хотя, Доктор, по большому счету, у них забрать было нечего. А то, что у них было, меня не интересовало. Они потихоньку подсаживались и начинали кормить своими песнями. Песни ни в какое сравнение не шли с татарскими, никому не адресованными напевами олигофрена Валерика. Видите ли, Доктор, в чем вся штука: никто не хочет пробиваться к кому-то другому. Все хотят быть с собой. Все любят говорить о своих страданиях, как будто мир может состоять только из этой ущербности, Доктор. Это были истории про разлюбивших мужей, разведенных родителей, бросивших любовников, неверных подруг, детей, шантажируемых любовью отцов и отчимов, начальников, не признающих заслуг и прочую мякину насущной реальности. Я бы хотела написать памятку — на сырой бумаге, смазанным шрифтом, — как спасаться от морока. Но меня звали не для этого. Меня звали за компанию шляться по бесконечным ведьминым кругам страданий. Меня звали упиваться. И я научилась профессионально слушать. У меня всегда в запасе была улыбка сочувствия. Кроме того, всегда предусматривался второй акт. Наступала моя очередь. Про искусство жить все хотят знать только понаслышке. Потому что это очень хлопотно. (Только дворник Валерик ничего не хотел знать про искусство жить. Потому что его устраивал мир, состоящий из мусора. Он, когда оказался лучшим дворником Москвы, отказался от премиальной поездки на Кипр. Потому что в его мире Кипра не существовало. Его мир был идеально разделен на две части — грязную и чистую. В этом мире все было рационально и полезно.) Должен быть кто-то, кто навсегда останется свободен, беспечен и бесполезен. Но это должен быть кто-то другой. Этим другим была я. Я превратила бесполезное искусство жить в бизнес, потому что я не умела делать ничего полезного. Я дарила летом наряженные елки. Я танцевала под окнами на крыше автомобиля. Я разрисовывала асфальт перед подъездом цветами из гуаши — прямо по снегу. Я читала стихи в мегафон, стоя на крыше напротив офиса человека, у которого я в тот момент жила за интерес. За это меня кормили завтраками и обедами. А ночевать меня пускали за истории из моей жизни. Нет, конечно, я уже вполне могла снять квартиру. Мне уже подарили машину (за саморазрушающуюся башню из 142 кусков карбида). Я могла быть самостоятельной, но я не хотела оставаться одна — ведь лампочку я выпустила много лет назад, а Персик ушел сам. Поэтому мне приходилось изворачиваться. Мне приходилось жить кое-как, чтобы это было интересно тем, кто живет комфортно. Я ставила балет на площади в Милане. Я устраивала прет-а-порте одежды из скотча, пакетов для мусора и пенопласта. Я устраивала салюты под окнами дома для инвалидов в Ростове-на-Дону. Я построила четырехметровый замок из коробок от телевизоров и облицевала его пасхальными яйцами. В доме одного нувориша из Новопеределкина я сделала витражи из расписанных лаком для ногтей пивных бутылок. Я научилась танцевать на катушке от строительного кабеля. Я раскрашивала золотом пластмассовые муляжи сердец и мозгов из магазина учебных пособий и выгодно продала их одному берлинскому сумасброду, с которым мы трахались на площади у Бранденбургских ворот. И я бы трахалась с ним всю жизнь, если бы он не вздумал меня фотографировать. Потому что я терпеть не могу, когда из моего ноу-хау бесполезности извлекает пользу кто-то другой. Этот человек считал меня сумасшедшей и страшно боялся. Он боялся, что я останусь навсегда. Но напрасно. Потому что после утраты синей лампочки я решила никого не иметь. Доктор, я запретила себе привязываться. То есть для начала я запретила себе жалеть, а потом научилась не привязываться. Потому что тот, кто свободен и бесполезен, — одинок. Однажды я заметила, что из дома в дом таскаю за собой коврик. Я села и задумалась, откуда у меня эта тряпка. Оказывается, я его любила с детства, это был коврик моей бабушки, он был вышит из лоскутков. Я его привозила к новым хозяевам, стелила у новой кровати и чувствовала себя, как дома. Как только я все это осознала, я порезала коврик на куски и сшила из него пальто. Пальто я продала на блошином рынке в Шпандау. То же и с людьми, Доктор. Я находила новое место ночевки, как только понимала, что чья-то история (ничем, по большому счету, не отличавшаяся от тысяч других) как-то вдруг очень больно задевает меня. Человек, при котором я резала бабушкин коврик на лацканы, назвал меня манкуртом. Другой человек считал меня авантюристкой. Еще один человек сказал, что я спекулирую на чужих невоплощенных желаниях быть расп…дяями. Еще кто-то сказал, что я — памятник дилетантизму. Еще кто-то увидел на мне клеймо бесполезности. Один человек сказал, что видел, как я летаю. Но никто не сказал, что я умею проходить сквозь зеркала. (Возможно, Доктор, это к лучшему. Потому что ради такого человека я могла бы запросто изменить своим принципам и остаться навсегда.) Но такого человека не было. Потому что я не умею проходить сквозь стекло. У меня не получилось выйти из стеклянного лифта. Я не смогла пройти сквозь стеклянную дверь на балконе в Панама-Сити. И все очень смеялись над моей неуклюжестью, потому что подумали, что я подумала, что дверь открыта. Я врезалась в витрину магазина «Прентан». И менеджер прикладывал мне лед ко лбу и причитал: «Ах, мадам, какое недоразумение, что реле не сработало». Заметьте, Доктор, меня в первый раз назвали «мадам». Что тоже грустно. Но дальше будет еще грустнее. Я сама не люблю писать эту часть письма. Но напишу. Из вредности. Однажды мне позвонила девушка Анна. Я как раз готовила кукольное представление «Моцарта и Сальери» из мочалок. Она сказала, что была на симпозиуме психоаналитиков в Лондоне и видела там Персика. Он прекрасно продается, они с Томом отжигают, хотя Том полысел, но все равно они первые в гей-тусовке. Она сказала, что Персик передавал мне привет и спрашивал, как там зеркала. Наверное, шутил (добавила Анна). Я отложила красную мочалку в жабо. (Это был Глюк.) Как там зеркала? Как там зеркала? Я представила, как Персик шутит, и мне от этого стало тошно. Я подошла к зеркалу (решительно, мне Персик, когда еще не шутил, говорил, что моя беда в нерешительности). Решительно. И я там увидела несколько седых волос. И несколько морщин вокруг глаз. И расхотела проходить. Потому что мне не понравилось это Зазеркалье. Оно было лишено совершенства и не спасало меня от одиночества. Я решила оставить хотя бы половину морщин и седых волос по ту сторону стекла. Доктор! Одному больному мальчику я как-то придумала сказку. Я ему рассказывала эту сказку восемь недель, потому что его родители именно столько разрешили мне пожить в доме. Они уехали отдыхать от больного мальчика Это была запутанная сказка, а финал пришлось придумывать экстренно — потому что мальчику стало совсем плохо и родителей вызвали на три дня раньше. Я успела придумать последнюю фразу, пока с мальчиком было еще не окончательно плохо. «Колдовство — это то, что ты делаешь с другими. А волшебство — это то, что ты делаешь из себя. Выбирай». Так вот, Доктор. Мне нечего было придумать из себя. У меня ничего внутри не осталось. Никакой Крошки Мю. Никакого света изнутри. Я решила взять тайм-аут от своей изнурительной работы. И отказаться хотя бы на время от своей изнурительной мечты. Я стала каждый вечер ходить в цирк. Это был маленький цирк на Речном, и там было не стыдно плакать. Я сидела и плакала от зависти. Там прятали платочки в пустой руке. Там исчезали в шкафах. Там угадывали карту в кармане. Там глотали лезвия и огонь. Иллюзионист был очень обаятельный. Я кое-как проводила дни в ожидании вечера в цирке. Я ходила по городу и не смотрелась в витрины. Я стала до того никакой, что боялась в них не отразиться. Несколько раз я сталкивалась с людьми, которым скрашивала жизнь. Но они не узнавали меня. Потому что я ходила в незаметной одежде — то есть, Доктор, в модной одежде того сезона. Однажды утром я оказалась на Лубянке. В восемь часов утра около «Детского мира» может оказаться только чужак — командировочный или иностранец. А я такой и была — этого у меня не отнимешь. Я съела мороженого в «Детском мире», а потом зашла в книжный магазин. В отделе искусства я увидела красивую книжечку зарубежного издательства. Там было все о лондонских молодых художниках. Там упоминали гениального Авраама Августа Перса. Я не купила буклет. Я промаялась у цирка в ожидании, пока откроют кассы, и купила очередной билет. В тот вечер иллюзионист выдернул меня из зала на арену, развернул мою ладонь и спросил: — Хотите, я проткну Вас насквозь иголкой? — Нет, — сказала. — Отпилите мне лучше голову, — сказала я. — Все русские женщины так склонны к жертвам, — нашелся иллюзионист. — Да, — сказала я (на самом деле я просто считала самым оптимальным хранить голову с рефлексиями и страхом одиночества отдельно, в морозильнике). Я дождалась иллюзиониста у черного входа. Он выглядел не как супергерой. Я подумала, что супергероя он оставляет там, на сцене, в многочисленных отражениях в шкафах и коробках. Я собрала в кучу ошметки всей своей беспечности и бесполезности, вышла из темноты и сказала: — Хотите я разобью Вам сердце? Ночью иллюзионист признался, что во время представления увидел на моей ладони крестик. Он сказал, что у меня была бы рука гения, если бы не этот крестик. Это крестик лузеров. Такие люди в последний момент наступают на шнурок и разбивают башку, поднимаясь на сцену за Оскаром. Иллюзионист сказал, что уже тогда решил, что меня не отпустит. Меня это в принципе устраивало. Потому что у иллюзиониста был вентилятор, через который он умел проходить. Иллюзиониста это тоже устраивало. Потому что у него на ладони был крестик. У него, Доктор, был один серьезный недостаток. Он знал, из чего состоит чудо. Он знал, куда девается платочек. Он знал, как Копперфилд выбирается из водопада, а Гудини — из цепей. Он знал, почему из икон текут слезы, знал, чем закончатся детективы. Он знал прогноз погоды на завтра. Он знал, что просочиться сквозь стекло невозможно. Он знал, что зеркала созданы только для обмана. Он все это знал доподлинно и очень от этого страдал. Еще, Доктор, он знал, что каждый человек изначально одинок. Он говорил мне об этом каждый день на протяжении четырех лет. Четыре года я пыталась пройти через все зеркальные аппараты иллюзиониста. Я делала это тайно, чтобы не ранить его (в случае успеха) фактом существования чуда. И когда эти четыре года закончились, он сказал, что не надо строить иллюзий. И лучше принять все, как есть. То есть одиночество. Хотя он очень от этого страдает. Я подозреваю, он просто боялся, что я пройду сквозь стекло и разрушу его стройную концепцию мира. А я, Доктор, к этому времени научилась исчезать в коробке, выходить из шкафа и доставать монеты из пустого стакана. То есть от меня была несомненная польза. Но иллюзионист сказал, что люди не умеют меняться. И не надо пытаться быть полезной. Хотя он очень сожалеет. Он так сказал, Доктор, и пошел спать. Я посидела полчаса, причитая «он же обещал, он же обещал» (хотя он ничего не обещал). Причитая «он лишает меня тепла!» (хотя он был холодным, как брикет свежемороженой трески). Причитая «он разбил иллюзии» (хотя он препарировал их, как патологоанатом). А потом я заставила себя прекратить это мерзкое бабство. Я утерла сопли, взяла в руки молоточек для отбивания котлет и разбила все, что билось. Не билась только ракушка, которую я привезла из Панама-Сити. Я взяла ее с собой. Потом я нашла в старой книжке телефон Анны и позвонила. Я спросила, как до нее доехать. Она назвала адрес сквота на Маяковке. Дорогой Доктор. Прошло пятнадцать лет, и это сразу бросилось в глаза. Квартиру мецената Морозова было не узнать. Там были белые стены из гипсокартона, эргономичная мебель и термовыключатели. Анна выкупила эту квартиру и стерла следы лузеров в искусстве жить. Она сразу сказала мне, что окна небьющиеся. Я кивнула. Я спросила ее, не осталось ли каких-то вещей. Например, каких-нибудь картин. Она ответила, что если я о живописи Персика, то он уже полгода, как ее забрал. Но, видно, она не очень-то продается. Потому что Персик раз в месяц стреляет у нее денег. Я сказала, что не верю. Я сказала, что Том непотопляем. Анна сказала, что Том непотопляем, но при чем здесь Том. Я дала ей номер иллюзиониста. Потому что он тоже считает, что не надо строить иллюзий. От нее я узнала адрес Персика. Доктор! Сейчас я расскажу все коротко, потому что даже таких, как Вы, надо щадить. Персик жил в сторожке какого-то писателя, в Переделкине. Но сразу становилось ясно, что сторожит писателя он плохо. Потому что у него было одутловатое лицо сильно пьющего человека. А пьющие — они небдительные. И еще он ничего не слышал. Приходилось кричать или показывать жестами. Потому что денег на слуховой аппарат у него не было. Он немного пожаловался на Тома. Потому что Том бросил его на произвол судьбы. Хотя ничего не предвещало. Я сказала, что надо учиться быть одиноким. Что одиночество — это не тюрьма, а свобода. Я хотела не уязвить его, а как-то поддержать. Но я очень вредная, у меня всегда получаются гадости. Персик сказал, что учился быть свободным. Но он переехал в неблагополучный район. И ему однажды крепко врезали. Он пролежал в больнице, а потом его отправили на родину (бесплатно). Но он с тех пор ничего не слышит. Я сказала, что мы купим ему аппарат. Он сказал «не надо». Он сказал, что каждый человек имеет право на иллюзии. Потом он сказал, что мою часть диптиха он уничтожил. Я кивнула. Потому что на моей части главным все-таки был Персик, рисующий Крошку Мю. И там он был прекрасен, как эльф. Каждый человек имеет право пребывать в иллюзии, что он не меняется. Я сказала: «Дай мне твою ладонь». Он протянул дрожащую руку. Это была рука почти эльфа. Или почти гения. «Так я и знала», — сказала я. Я сказала, что я поеду, но завтра привезу ему денег. Он сказал: «Не надо». Он сказал: «Я хочу сделать тебе подарок». Он принес свою картину «Девочка с Персиком». Какая прекрасная была эта девочка! Ее глаза были полны решимости. Мне тоже захотелось ему что-то подарить. Я порылась в сумке и нашла только ракушку. Персик прижал ракушку к уху. Это было кошмарное зрелище. Я опять сказала: «Мы купим тебе слуховой аппарат». А он сказал: «Море шумит». Он стоял и улыбался дебильной улыбкой эльфа. Я взяла картину и пошла. Потому что у человека нельзя отнять иллюзии. Потому что иллюзии являются единственным двигателем души. Лил дождь, Персик выскочил с зонтом (это было очень по-английски). Больше я в эту сторожку не возвращалась, потому что было не к кому. Когда я подъезжала к городу, мне позвонил иллюзионист. Он напомнил, что я обещала разбить ему сердце, а обо всем остальном мы не договаривались. Он огорченно сказал, что зря я все перебила. Особенно монитор. Потому что в него влезть я бы все равно не смогла. Потому что он двенадцатидюймовый. Я приехала к Анне и попросилась в людскую. Она сказала, что там вообще-то хозблок с сушилкой. Я сказала, что сойдет. Я проработала всю ночь. Я закрасила лампочку в клетке. Я заклеила фон фольгой, и это было похоже на зеркало. Я вклеила красное сердце, газеты, стразы, перья. И я закрасила название. Я дала этой картине другое название, Доктор. Никто кроме Вас, Доктор, не знает, что такое подлинное одиночество. Даже мы по сравнению с Вами — глупые абитуриенты. Эту картину я могу подарить только Вам. Потому что Вы не помните, как прошла эта жизнь. А я напомню. Я напомню, как лил дождь, а Персик метался вокруг машины с зонтом, пытаясь прикрыть холст. А мимо проехала «Газель» и уделала нас талым снегом. Я жестами спросила у Персика: «У меня лицо чистое?» А он ответил: «Чистое. Все волосы — в говне, а лицо — чистое. Просто удивительно». И мы смеялись, как подорванные. Как будто у нас не было крестов на ладонях. Мы беспечные, бесполезные, счастливые, потому что мы не боимся одиночества. Доктор! Вы можете проснуться завтра утром и не вспомнить меня. И Персика. Как будто нас у Вас никогда не было. И ни капли о нас не пожалеть. Я знаю, на медицинском языке это называется тотальная прогрессирующая амнезия. Мне об этом рассказывал другой доктор. Говорят, что это случается, если кто-то врежет по башке. И в этом случае я искренне сожалею, что Персику не повезло так, как Вам. Впрочем, бывают случаи, что это приключается ни с того — ни с сего. Это приключается с людьми, которые просто не хотят помнить. Но это совершенно не повод для переживаний. Потому что на самом деле это идеальная формула одиночества и пофигизма в одном флаконе. Каждый день можно начинать заново в абсолютной свободе от вчерашних страхов. От вчерашних иллюзий. От вчерашних привязанностей. От вчерашнего себя. Поэтому забирайте картину. Она теперь называется «Жизнь не удалась и х…й с ним». Завтра я опять напишу это письмо и принесу его Вам. Ждите меня у запасного выхода. Пусть Вас не смущает, что он заперт на замок. Потому что меня это не останавливает. Я буду в пачке, куртке и джинсах. Меня зовут Крошка Мю. КАСТИНГ ВРАГОВ Вчера вечером состоялся широкомасштабный кастинг врагов. То есть затевался он как прекрасный вечер в честь покупки нашими друзьями замечательного газового фонаря. Под которым наше прекрасное тайное братство может собираться на летней веранде, неустрашимое, как всегда. И несгибаемое, как всегда. Не сгибаемое в том числе и паскудными метеоусловиями. Так и случилось: ошметки нашего тайного и уже порядком потрепанного братства (о котором я расскажу позднее, когда окончательно определюсь, братья мы или враги) собрались под фонарем. Не было только Доктора. Потому что он летел в Австралию. Не было и Директора (потому что он бегал по Садовому и искал эвакуированную машину). Не было Чифа, потому что он лежал с гландами дочки в больнице. И гения Шилова тоже не было. Потому что он лежал в больнице с червяком. Не пришел Стасик, потому что он разведывал где-то в Венесуэле территории для новых виртуальных войн. Но зато пришел Ку. Он сначала смотрел ласково по-ленински. А потом его взгляд упал на меня. И Ку страшно нахмурился. Он сказал, что я в своем романе неправильно истолковала теорию про клопов и божьих коровок. Которую он доверил мне, как человеку понимающему, а я все инсинуировала, и теперь многие поймут его неправильно. Я на всякий случай сказала, что интеллигентные люди мою книгу не покупают, потому что она красная, потому что я там почти голая, а это непривлекательное зрелище. И потому что наши продавцы страшно боятся слова «секс» и не выставляют эту книжку в новинки, чтобы домохозяйки не испортили себе настроения. А интеллигентные люди и без продавцов боятся слова «секс», и все это кажется им разнузданным паскудством. Но Ку было не остановить. И он еще страшнее насупился и сказал, что это гадство. Элементарное гадство. Потому что книга пронзительная и хорошая (я зарделась. Но рано). И нечего было мне раздеваться на потеху публике. Тогда, может, кто-нибудь подумал бы, что эта книга о душе. Он сказал, что работать на потеху публике — это проституция. Тут я просто расхохоталась. Я сказала, что не нам бы об этом говорить. И всех нас точно прорвало под этим чертовым газовым фонарем! Потому что все мы когда-то решили внедрять прекрасное посредством великой силы четвертой власти. А потом начали снимать реалити-шоу (тоже, в общем, с хорошими намерениями). Но как-то так незаметно получилось, что вместо хорошего мы показывали «всю подноготную». Мы хотели показывать красоту человеческого духа, драматизм борьбы, высоту человеческих отношений на грани выживания! НО! мы уступали «требованиям самых разнообразных (но похожих, как близнецы-братья) каналов»! Да! И это были требования обнаженной натуры, прекрасных зрелых форм и зрелых взрослых отношений. Потому что там, на самом верху каналов, сидят какие-то медиумы, которые запросто могут забраться в башку некоему «Среднестатистическому зрителю». А у этого зрителя в башке, оказывается, самые похабные мыслишки! И этот зритель, — оказывается, не довольствуется честной борьбой — он интересуется интригой, подлым заговором, предательством. И ему неприятно, что просто женщина просто мужчине может просто помочь — ясно, что там дело нечисто. И он, этот поганый «среднестатистический» не верит, что есть просто мужская дружба. Он прям нутром чует, что за этой дружбой кроется какая-то противоестественная связь! И — обнаженная натура, натура, натура. (Я сама помню, как некий режиссер по окончании проекта разочарованно спросил: «Что? Они так и не трахнулись?! Ну тогда никто смотреть не будет!») И мало того, что мы в той или иной степени «уступали» этим требованиям! Мы еще играли в опасные игры с людьми, которые хотели (и с готовностью кидались) это все вытворять. А люди, пришедшие в реалити-шоу, — это особые люди! Потому что они очень демонстративные. И они сами не замечали, как пересекали черту, которую пересекать вроде бы нельзя, чтобы не превратиться в экранного эксгибициониста. И вместо того, чтобы сказать им — остановись, что ты творишь! — мы наблюдали камерой с глазком, как они, визжа, бегут в баню с представителями другой расы, как они, раздухарившись, поносят друг друга, как они что-то там делают ночью. (Повторяю — я говорю не об одном конкретном шоу, а о разных! Точнее, о тенденции!) А потом кочуют из реалити в реалити, потому что уже не могут остановиться в кураже самодемонстрации. А мы это поощряем. Потому что нам же нужны «объекты» съемок различных форматов. Это значит, мы их совсем развратили, поощрили их стриптиз? И ни разу не крикнули, что король — не король?! И что он — голый (то есть крикнули. Но не с омерзением. А с удовлетворением. А потом с удовлетворением добавили «стоп, снято»). Значит, мы б…ди, похуже многих раздевшихся на экране. Но это еще не все. Потому что тут на авансцену выходит зритель. И этот нормальный зритель потихоньку начинает превращаться в того «среднестатистического», которого выдумали на верху каналов. И он начинает думать, глядя на все экранные выкрутасы, что так это все и бывает. Что отношения между людьми — такие. И у него вырабатывается рефлекс, что секс — это грязь и паскудство под одеялом, снятое скрытой камерой, что все просто, как мычание. Раз это все умещается в сериал длиною в три-четыре-восемь недель!!! И ЧТО ВЫХОДИТ? Что одной рукой мы пишем (снимаем кино, рисуем, сочиняем и играем музыку) для испуганных и потерянных душ. А другой рукой создаем среду, в которой стыдно и неприлично быть ранимым, тонким, влюбленным, в которой не верят, что секс — это всего-навсего желание двух любящих людей быть максимально близко и радовать друг друга изо всех своих возможностей, ограниченных рамками плоти. Вот! И тут мы под угаром газового фонаря начали пенять друг другу, кто из нас большая б…дь. Кто больший враг: кто согласился первым раздеться? Кто лез в телевизор любой ценой? Кто заказал «сиськи»? Кто это снял на камеру? Кто это все вытряс в интервью? Кто потом склеил по фразам в монтаже? Или тот, кто перекрыл это все склеенное по словам убедительной и будоражащей картинкой?!!! Мы орали друг на друга, а Ку прошептал, уронив голову на руку: «Каждый несет свой крест». Это факт. Мы все оказались предателями-врагами, но все-таки мы отчасти были людьми. И поэтому малодушно хотели свалить это на других. И оправдывались своими текстами-картинами-фильмами и программами, сделанными для души. Или хотя бы чтобы «было не стыдно». Кто будет читать-смотреть-слушать сделанное для души и от чистого сердца?! В свете всего вышеперечисленного? Что «закажут» сверху в следующем реалити-шоу? Чем еще постараются удивить и заинтересовать среднестатистического? Какой чудовищной новинкой из жизни кроликов? Что тянет под чужое одеяло? Почему люди с такой готовностью кидаются на экран? Почему эти люди (взрослые!) думают, что КТО-ТО ДРУГОЙ (а точнее — толпа рефлексивных людей с камерами и своими тараканами) изменит ИХ жизнь?! И почему из вечного и красивого, которое замысливалось вначале, плодятся эти бесконечные близнецы-выродки на каждом канале? Неужели мы во всем виноваты? Неужели мы враги? Все-таки хорошо, что наши друзья купили газовый фонарь, а не газовую камеру. А то вообще непонятно, чем бы это все кончилось. КЛУБ НЕДОБИТЫХ СЕРДЕЦ Говорят, сегодня утром шел снег. Слава богу, мне хватило здравого смысла проспать это омерзительное явление природы. Слава богу, я еще обладаю нехитрым спасительным даром спать и видеть сны о чем-то большем. К сожалению, недолгим. Потому что утром меня разбудил звонком о природном катаклизме мой приятель. И я совершенно не могу понять, зачем его черти подняли в такую рань. Потому что до полночи мы с ним ругались в кинематографе по поводу «Парфюмера», а потом еще три часа провели за изнурительной процедурой «поужинать вместе». Во время горячего мой приятель страстно говорил о своей возобновленной любви, а к десерту (который по времени стал опасно приближаться к процедуре «позавтракать вместе») он не менее страстно и сокрушенно жаловался, что эта любовь «не мычит, не телится». Короче, он пребывал в страшной депрессии, и снег спозаранку был в этой ситуации совершенно кстати, чтоб довести картину страданий до абсурда. Или до совершенства. — Представляешь, — шептал он зловеще, — был даже лед! У одного мужика, когда он резко тронулся на светофоре, с крыши съехал тонкий, как стекло, кусок льда!!! — И что отрезал? — поинтересовалась я (потому что в таком ужасном мире, где в бархатный сезон на крышах самодвижущихся средств стихийно образуется лед, все должно быть доведено до зловещего конца). — Ничего не отрезал, — с сожалением сказал мой приятель. Ну хоть что-то хорошо. — Хорошо, что у меня машина с обтекаемым кузовом, — порадовался приятель. — Вот видишь, — говорю, — и у тебя жизнь налаживается. — Да? — спросил он с надеждой. (Между прочим, мой приятель так искусно камуфлирует свое разбитое сердце, что у всех создается впечатление, будто он сердцеед. Да и я, честно говоря, умею создать иллюзию, что жизнь удалась. И это не фронда! Это побочное явление освоенного нами искусства жить.) У нас даже была идейка создать Клуб недобитых сердец. Куда принимать членов, владеющих хоть одним уникальным секретом выживания вопреки здравому смыслу. Я бы туда приняла одного виртуального человека, с которым у нас завязалась деловая переписка. И однажды он мне написал, что у него депрессия и от депрессии он лечится стихом Гумилева «Мне приснилось, что сердце мое не болит. Что оно колокольчик на пагоде в желтом Китае…» (цитирую на память, могу ошибиться). Этот рецепт был как нельзя кстати. Потому что у меня тоже было неважно на душе (о чем я, естественно, партнеру по деловой переписке не сообщила. Потому что нельзя девальвировать реноме человека, у которого жизнь удалась). Но ночью, когда у меня не получилось положить голову с бредовыми мыслями в холодильник, я села и написала список, чем надо быть моему сердцу, чтобы не болеть. У меня получилось: 1. Колокольчик над дверью букинистического магазина на острове Санторини. 2. Флюгер на крыше дачи в г. Юрмала, где мы любили бывать с моим одноклассником перед выпускными экзаменами. 3. Связка ракушек над крыльцом одного дома на острове Лимбо (привет Данте и всем влюбленным). 4. Цепь на кнехте причала домика на сваях на острове Бокас дель Торо. 5. Заезженная пластинка с танго в аргентинской забегаловке… Этот список пополняется по мере удлинения ночей в связи с климатическими особенностями нашей страны, всегда страдавшей от недостатка эндорфина. Еще бы я приняла в тот клуб свою подругу, которая, как только припрет, начинает играть на пианино. Она забивает внутрь кнопки, чтобы получался клавесин. Соседи хотели сброситься и пригласить ей квартет из консерватории. Но она с гневом отвергла. Она сказала, что качество исполнения соответствует мере страданий. Еще — старинный друг, который знает стишок про тайный свист для потустороннего мира (он — единственный! — знает пароль, чтобы узнать друг друга после реинкарнации). Еще — бомж, который иногда лежит на пожухшей траве разделительной полосы на Масловке. В час пик. Когда все матерятся, чтобы перестроиться на третье кольцо. А он лежит. И рядом с ним — бумажный пакет с вином. И в руках у него книга в мягкой обложке! (Я, когда ехала в левом ряду, рассмотрела!!! Это были «Суждения о науке и искусстве» Леонардо!!!) …Я положила трубку. Было полвосьмого утра. Я поняла, что мне в моем нынешнем состоянии не видать клубной карты в моем клубе. Потому что сердце мое (видно, с недосыпа и от резкого падения атмосферного давления) предательски болело и представляло себя синей чашкой, разбитой среди прочих милых вещиц при погроме квартиры одного режиссера. Я признала, что это неконструктивно. И решила проспать начало работы по созданию сомнительных виртуальных ценностей. Чтобы увидеть сны о чем-то большем. Чтобы пополнить радостный список. И чтобы получить клубную карту. Итак! Объявляется прием в Клуб недобитых сердец! Клубная карта гарантируется каждому, кто изложит хоть один утраченный секрет редкого искусства жить вопреки сезонно-депрессивной логике КУДА МЕНЯ ЧЕРТИ ЗАНЕСЛИ Моя жизнь еще не настолько безнадежна, чтобы проводить ее в сети. Хотя приходится признать, что она ни в какие ворота не лезет. Сначала черти ко мне занесли моего приятеля. С которым мы снимали душераздирающий фильм. На это ушло много времени, потому что я гнула в сторону душераздирательности, а приятель все время орал «стоп, мотор». Потому что он хрюкал. И это запечатлевалось. В самые пронзительные моменты, когда мигающий фонарик драматично падал со шлема. Приятель хрюкал, вытирал что-то там (предположительно — слезы) и кричал, что это треш. Но это нисколько не испортило съемку, потому что там, в темной комнате с АВИДом нас поджидал гений Шилов, который любой душераздирающий сюжет доведет до ручки. А вместе с гением Шиловым там же затаился гений Коноплин. Но про этого вообще не буду. К полтретьего ночи мы, наконец, использовали кассету. Гениев беспокоить было уже как-то неудобняк. Но творческий импульс — его не зароешь. Особенно если перед этим так тщательно расковырял. Поэтому мой приятель сказал, что сейчас, пока кураж не кончился, самое время наделать крыльев (мы с ним собирались сделать 120 пар крыльев, на прошлой неделе сделали восемь, но кончился ватин). Еще он сказал, что крылья из ватина — полный отстой. И надо задействовать современные полимерные технологии, а не дедушкины способы. Он очень упирал на поролон. Поролон лежал а) у него на даче — в 130 км от Москвы; б) в хозяйственном магазине (каком-нибудь). Он сказал, что неподалеку есть такой магазин. И он работает круглосуточно. Я признала это целесообразным. Потому что производители поролона всегда должны рассчитывать на тех, кого припрет делать крылья в три часа ночи. Потому что в это время им рассчитывать совершенно не на кого. Этот магазин назывался «Твой дом». Мы в нем были единственными посетителями. На нас вышли посмотреть все работники. Те, кто в магазине не потерялся (таких, думаю, было немало). Мой приятель страшно застеснялся спрашивать у них про крылья. Он сказал, что будем прочесывать. Будем проводить мониторинг квадратно-гнездовым методом. Я подумала, что за это время мы спокойненько смогли бы съездить в Донецк, потому что магазин был все-таки очень большой. А в Донецке поролон производят на экологически вредных предприятиях, и его там можно купить с пылу с жару. Это был совершенно не «мой дом», надо в этом признаться. Там было столько дубового бруса. Там было столько бронзулеток. Люстр, размером с гамак, шкафов, в которых можно жить. Напольных часов с боем, в которых можно с пафосом похоронить. Все то, что даже представить не можешь, чтобы пожелать, — там уже было. И совершенно непонятно, кто это мог пожелать круглосуточно! С постельным бельем ясно: к четырем утра собрался угомониться — и р-раз — постельное белье кончилось! И вот — получите: за 35 штук. Но сломало нас другое. К рассвету мы выбрели в отдел дачников. И мой приятель красными от ужаса глазами уставился на полутораметровый гриб из гипса. Из гриба бил фонтан. А из-за угла, гаденько улыбаясь, выглядывал гном. О! Что это был за гном: он щерился похуже кобольда!!! Мой приятель сказал, что такими украшают участки. Видно, чтобы недоброжелатели не лезли. И тут я увидела кроликов. Двух гипсовых кроликов, которые тоже должны затаиться в засаде и подкарауливать нас в саду. В нашей прекрасной жизни, где не успеваешь что-то пожелать — а оно уже в засаде. Чтобы мы уже разучились желать! Не знаю, что со мной произошло — катарсис, наверное. Это был огромный дом приветливо ощерившегося глобализма — всего того, о чем нас так настойчиво учили мечтать. Чтобы не париться по другим поводам. А сидеть себе в углу, как кролики, и жрать силос рекламируемых и безопасных ценностей! Вот! И делать все остальное, что делают кролики! «Делают-делают-делают-новых-людей». На этих простынях ручной валки. Чтобы эти новые люди потребляли гипсовый шлак, дубовый брус, бронзовую пыль и внимали бою бессмысленно проведенных часов. А потом бы потребляли психотерапевтов. Потому что психотерапевты тоже хотят получать зарплату, и все в этом мире просчитано. Ну, в смысле, — время выхода психотерапевта на авансцену. Это когда хочется чего-то большего, чем уже предположили, что ты можешь пожелать. А психотерапевты скажут, что надо вернуться к простым человеческим радостям. И делать-делать-делать-что-делают-кролики. Потому что это по крайней мере безопасно для окружения. Мой приятель сказал: ну что ты так разоралась? Хочешь, мы их разобьем, раз они тебя так расстроили?! Но на нас смотрели все видеокамеры. Потому что мы здесь были одни. И работникам было просто любопытно. Поролон мы выпросили у грузчика. Он выгружал большого гипсового динозавра. Поролон был упаковочным материалом. И был совершенно ненужным. Мой приятель, запихивая поролон в рюкзак, сказал, что надо что-нибудь купить. Чтобы не особо выделяться (?!). Мы купили упаковку мочалок для посуды. Потому что они поролоновые. НЕПРИЛИЧНО ВСЕМ СТАДОМ В итоге до монтажки с АВИДом я добралась в воскресенье. Гении поджидали на месте. Я хотела их поразить штанами с искрой ширины необыкновенной, но — тщетно. Потому что гений Шилов был неотразим. Особенно его носки радостного пасхального цвета. А про Коноплина вообще не буду. Потому что на спине у него было написано «намбер ван» — по-русски. Я это к тому, что я — не сторонник тенденции. Скорее даже ее противник. Потому что я — феноменолог. Я прямо сердцем чую, что в каждом что-то есть. И дело не в одежде. Гений Шилов за ночь делал мультики для олигархов, а в Италии подрабатывал дебилом. И неплохо зарабатывал на хлеб. А Коноплин славен тем, что подарил девушке модель сердца из учебного коллектора, а потом забрал. И теперь это сердце стоит в монтажке, а Коноплин в зависимости от настроения называет его то «разбитое сердце», то «недобитое сердце», то «отбитое сердце». И здесь он прав — даже одно отдельно взятое сердце может неузнаваемо меняться от правильного взгляда. Уникальны не только вышеперечисленные гении, но и все остальные. Все мои любимые мужчины, например, были самыми гениальными, самыми красивыми и самыми мужчинами. Пока я их любила (или они любили меня). Но когда это проходило, они все равно оставались собой! И за эту уникальность нельзя не любить их еще больше! Почему это я вдруг про них вспомнила? Ах — да! Мне тут позвонили из Питера и сказали, что книжка моя — того, хорошая. Только вот название и вызывающий цвет и в некотором смысле возмутительный мой вид оттолкнут «нашего читателя». (Я этого «нашего» вообще боюсь! Это у меня профессиональное: мне все время толкуют, что «наш» зритель-читатель того не поймет, сего не оценит — а я-то понимаю, что этому среднестатистическому гибриду сроду не угодить! Если он состоит из сковородки — офиса — пива «Козел» — машины экономкласса — шубы из «Снежной королевы» — реалити-шоу и детектива в мягкой обложке!!!) Оказалось, что все гораздо запущенней. Оказалось, что меня не поймет интеллигенция. И тут меня такое зло взяло!!! И не только потому, что мне сроду не шли жабо. Просто меня зло взяло из-за тенденции! Я в этой тенденции — в осаде. С одной стороны, подстерегают приверженцы мира глобализма с незыблемыми ценностями выше прожиточного уровня. С другой — интеллигенция с коленкоровыми книжками, как кирпичами пролетариата, в руках. А еще есть автомобилисты, которые не любят пешеходов, пешеходы, которые не любят автомобилистов! Лыжники, презирающие сноубордистов (и наоборот)! Поклонники классики, которых трясет от попсы!.. И что самое прискорбное: мало отлиться в форму — надо же еще грамотно не любить форму врага. Стадом, конечно, проще. И конечно же гораздо легче стадом не любить. Аргументы весомее. Но! Даже сердце из коллектора — раскрашенная пластмасска — меняется от взгляда Коноплина! А тут — целый человек! Отдельно взятый из стада. Сам по себе. Как справедливо заметил Б. Гребенщиков: неудобно всем стадом прямо в царство Отца. Неудобно. Тесно. Толкучка у ворот. Давка своими чужих и наоборот. И еще более справедлив Прожигатель, потому что он сказал: «Все свои». Он даже группу так свою назвал, и она процветала. Пока барабанщик в дурку не попал. Все свои. Потому что все разные и с большим «приветом», и за этот привет только и можно любить. Потому что только по нему, как по паролю, одного можно отличить от другого. И книжку я написала не для «всех». Потому что «все» неидентифицируемы. Я ее просто написала. То есть — непросто. Потому что я человек и я думаю отдельно. А это тяжело. Я же вижу по гениям, которые сплошь и рядом функционируют вокруг. Им непросто. Но они не сдались еще ни этому миру среднестатистического добра. Ни миру среднестатистического зла. Которые (миры то есть), по большому счету, уже неотличимы. Потому что массовы. КОНЦЕРТ Ровно в то время, когда в Иерусалиме сошел на землю благодатный огонь, я была на работе. Наверное, это грех. Об этом говорит все. В том числе и то, что высшие силы лишают меня здравого смысла и памяти (позавчера я забыла дома телефон, а вчера забыла на работе машину. Что неудобно). Но в тот момент, когда на всех верующих сошел благодатный огонь, я снимала концерт замечательной певицы. Это была дикая, пробивающая насквозь энергетика любви. Это был театр одного Пьеро и Карабаса Барабаса, Офелии по ту сторону ручья, Гамлета, развернувшего войска варваров одним только безоружным взглядом. И все в одном флаконе. Я отталкивала от себя оператора и не могла аплодировать. Мне было стыдно аплодировать. Потому что это было бы — как медяки, брошенные на сцену. Как медяки, положенные на глаза. Мне было стыдно аплодировать, потому что я не платила за билет. Потому что я находилась на работе и должна была скомандовать «стоп, мотор», когда необходимое количество эпизодов будет набрано. А я не хотела, чтобы это останавливалось. Единственное, что смущало меня, — огромное количество лесбиянок в зале. Потому что я всегда считала, что искусство любви не зависит от объекта. А они, в зале, считали, что зависит. Мне показалось, что у них лица, скроенные из губок. Лица без косметики. (Не это, конечно, покоробило, смутило отсутствие трогательного и безнадежного внешнего импульса нравиться.) Нет. Это было не единственное. Еще меня свербило состояние дел дома. Потому что в момент нисхождения благодатного огня у меня дома сидела неуправляемая маленькая дочь, которая вполне могла сжечь этот мир при помощи банальной зажигалки и рулона туалетной бумаги. Младшая дочь не откликалась на телефонные вызовы. А старшая шипела в трубку, что она тоже может себе позволить льнуть к прекрасному. Она в это время льнула к прекрасному в МХТ им. Чехова. Она сообщила мне по телефону, что ей не пригодилась моя белая рэпперская шапочка, привезенная из Берлина. Потому что при входе в ложу была надпись: «Дамы, снимите шляпы». Со старшей связь оборвалась. Концерт замечательной певицы закончился. Ей одна лесбиянка из зала передала в целлофановом пакете пирог. Я чуть не расплакалась. Потому что эта дама, передавшая пирог, была в перманенте, у нее была какая-то дурацкая кофта и немодная помада цвета «коралл». Она была похожа на преподавательницу физики средней школы, но до последнего такта скандировала со всеми присутствующими: «Я хочу любить тебя руками». Я чуть не плакала, когда отключала телефон. Из-за всей этой ужасной правды жизни. Из-за тревоги за младшую дочь. Из-за рэпперской шапочки, которую я когда-то купила в Берлине на немыслимой волне восторга от жизни. А теперь она, оказывается, не нужна даже в долбанном МХТ… Домой я ехала на метро, потому что забыла машину на работе. Перерывы между поездами уже были минут по семь, бомжи в вагонах укладывались спать. Одного из них вырвало, когда он увидел меня. Я надела черные очки и перлась в них до своей станции. Какой-то юноша бледный долго стоял напротив, потом вышел на моей станции и спросил: «Неужели вам очки не мешают смотреть вокруг?» Я ответила: «А что, есть на что посмотреть?» Бледный юноша развернулся и ушел в противоположный выход. Дома спала младшая дочь. На столе лежал ее роман про Карамельное королевство, который заканчивался так: «Мать принцессы была красивая и умная, но она так редко появлялась в королевстве, что принцесса стала думать, что мать погибла в каретокатастрофе». Я подумала, что я вовремя забыла машину на работе. Старшая сказала, что смотрела «Вишневый сад». И хотела уйти после первого действия, потому что тоска страшная. И потому что боялась, что мы с младшей что-нибудь учудим. Например, подожжем квартиру. «Но потом, — сказала старшая, — во втором действии, на сцене началась хоть какая-то движуха». Я сидела на кухне в темноте и жгла спички, пока не сожгла весь коробок. МНЕ БЫЛО БЫ ЧЕМ ЗАНЯТЬСЯ Если бы я была мальчиком, мне было бы чем заняться. Если бы Доктор не был безответным немтырем, я бы поставила вопрос ребром. Я бы спросила: «Доктор, вы вообще хоть знаете, чем отличаются женщины от мужчин? — И чтобы избежать скабрезного ответа (присущего всем мужчинам), я бы сразу добавила: — Ну, в смысле, в творчестве?» И я бы, не делая пауз (как всякая женщина), сама бы и ответила ему, да. Они (то есть женщины) отличаются гиперответственностью. Которая никого еще до добра не доводила. Эти женщины в творчестве, Доктор, как в кулинарии. Мужики готовят вкусно, но редко. Кобенятся. А женщины осознают какой-то идиотский долг. Готовят по-разному, но нажористо. Так и в творчестве: мужики кобенятся, пекут свое, наболевшее, а женщинам не до выкрутасов, они, если издательство попросит, пекут чек-лит и детективы раз в три месяца. Читать невкусно, как этикетку от шампуня, но зато букв много. Поэтому, Доктор, я женские книжки не читаю. Читаю мужские. Но Паланик не успевает быстро писать, Кристофера Мура не успевают переводить, а Гейман не успевает быстро переваривать мифы человечества, чтобы кормить меня еженощно. Я за ночь, Доктор, прочитываю книгу. Потому что, Доктор, я свободная женщина. Поэтому моя подруга и сказала: почитай вот Уэльбека. Потому что моя подруга принимала на своем пати мужчин. И ей надо было меня чем-то отвлечь, чтобы всех не распугать. Я вообще-то Уэльбека в руки не беру. Он все время беспокоится о своем х… а мне, как женщине, эта тема неблизка. Ты почитай (настаивала подруга, потому что гости уже собирались), он по-новому написал. То ли утопию, то ли антиутопию. Я пошла и злобно забилась в гамак. Уэльбек писал о своем х…, но посмотрел на него по-новому, это правда. Он посмотрел на него с высоты возраста. Очень опять о нем беспокоился, как он в условиях старости будет справляться с главной творческой задачей мужчины. Меня такое зло взяло. Просто по-человечески противно стало, что я с ним в гамаке столько времени провела. Такая творческая, свободная, экстравагантная, на любую тему могу поговорить, а он только и говорит, сколько палок может накидать. Вот Паланик за такое запросто бы Уэльбеку в морду дал. Но не было за моей спиной Паланика. А литературные критики не решаются на мужские х… руку поднять. Потому что это не комильфо. Потому что у литературных критиков в глазах стоят кровавые призраки Берроуза, Буковски и старика Миллера. И когда из книжек льется унылая сперма уже неочаровательных пьянчуг третьего литературного поколения, эротические стоны латентных импотентов и брутальные призывы кидать больше палок и дальше — критики только склоняют головы. Чтобы за воротник не затекло. Теток за подобную перхоть мыслей размазывают по газетным страницам быстро и безжалостно. А мужиков прощают. Потому что им везет. По крайней мере, на бестемье не останутся. Мой приятель-одессит, Доктор, так и шутил. Наша семья, говорил он, была так бедна, что будь я девочкой, мне было бы не с чем играть. Я Уэльбека бросила и кинулась бежать. Я так бежала, что два раза чуть под машину не попала. Потому что я думала о «золотой сутре». И о том, что желание — это другая сторона страданий. И страдают от этого фражильные читатели. Я, конечно, могла бы поехать на машине, но я собиралась расслабиться. Потому что мой старый друг пригласил меня в клуб. Он, мой старый друг, был с девушкой. И еще своего друга пригласил. Вот, думала я, есть варианты! Вот кто-то блюзы играет. Значит, не все потеряно. Блюзы играли «Двоюродные братья блюза». И хотя пели они о своем наболевшем (ну, в смысле, почему ты не пришла ко мне ночью, беби, или прижмись ко мне покрепче, моя крошка), в них было что-то обнадеживающее. Что-то повыше нижней чакры. Они неплохо овладели навыком игры на музыкальных инструментах. И друг моего друга тоже выглядел обнадеживающе. Он, несмотря на свой возраст, крепился и сидел в темном клубе в диджейских желтых очках. И еще он все время говорил. Говорил красиво. Как писал. Я ему доверительно на Уэльбека настучала. И заметила, что в жизни все-таки есть место творчеству. Он понимающе кивнул и заявил, что сам такую книгу написать может — все просто рухнут. Вот только такую книгу ему никто не даст написать. Потому что он все знает. Он знает, как светский журналист X три часа в подъезде — того — хм-хм — одну телеведущую. А продюсер (опять же, к примеру, X) соблазнил певицу только деньгами, потому что все его богатство — ну не толще вот этой солонки. Зачем он это сказал, Доктор?!! Я в ужасе уставилась на солонку. Солонка и в самом деле была тонковата, чего уж душой кривить. Мне от этой солонки совсем стало тошно, и после композиции «Любая ночь с тобой слаще сахара» я решила отвалить. Хотя друг моего друга обещал еще кучу историй и выпросил у бармена беломорину. Зря я все-таки не поехала на машине. Я ехала в такси и горевала. Если бы я родилась мальчиком, я бы думала о своем сокровенном и не парилась из-за взлома мозга, революции в душе, из-за необходимости выковыривания из себя кого-то большего, из-за золотой сутры и этого придурка Уэльбека. Но потом я смирилась. Если чего-то нет, то уж нет. И надо искать выход. И я посмотрела на таксиста. И вспомнила другого таксиста. В Амстердаме. Он был дебилом, правда, Доктор. У него было характерное лицо, похожее на булку с двумя изюминами. Он очень гордился, что он — дебил в Голландии. Потому что дебилов в Голландии не бросают на произвол судьбы, а приветствуют их обучение водительству. Он ни хрена не помнил, куда ехать, он что-то говорил про мельницы, как Дон Кихот. Иногда (когда все-таки выруливал на нужную дорогу) он запевал от избытка радости. И он пел не блюз о крошках, изнывающих от желания. Он почему-то пел по-французски «На авиньонском мосту все танцуют». Он тоже верил, что в жизни есть место творчеству. Хоть танцевальному. А когда мы зависли в пробке и мне страшно захотелось пописать, я пригорюнилась. Вот, сказала я, у мужчин есть выход: они в такой ситуации могут пописать в бутылку. У женщин тоже есть выход — успокоил меня дебил. Он перегнулся через спинку и достал сзади из-под сиденья лоток с кошачьим наполнителем. Слава богу, что в такси, везущем меня из клуба, мы не попали в пробку. Потому что таксист поглядывал на меня брутально. Я отвернулась от него и думала о спасительном дебиле. И о Паланике. И мне опять захотелось всего: есть, пить, петь, дышать. И даже немного плакать. Наверное, Паланик — это серьезно. Наверное, Доктор, Паланик — это любовь. ЛЕГКИЙ СПОСОБ БРОСИТЬ ВСЕ Я курю последние двадцать лет и неплохо себя чувствую. Пятнадцать из двадцати лет я курю так часто, что у меня нет ни одной фотографии, где бы я была запечатлена отдельно от сигареты. Я курила в роддоме, за полчаса до рождения ребенка. Для этого мне пришлось выскользнуть в туалет, встать ногами на унитаз и выдыхать дым в вытяжку. После рождения ребенка первое, что я попросила, — это не приложить крошку к груди, а дать мне сигарету. Я знаю, как покурить во время десятичасового трансатлантического перелета. Я знаю, как покурить во время затяжного бронхита и выжить. Как покурить натощак и не потерять сознание. Я кого угодно могу научить курить после никотинной жвачки, отучающей курить. Хоть это и очень противно. Я отдавала себе отчет, что я неважно пахну после высаженной пачки. Но я всегда имела такт никого не заставлять ко мне принюхиваться с близкого расстояния. Кроме того, я никогда не была одержима идеей бросить курить, никогда не предпринимала попыток бросить курить, как бы ни была осведомлена о пагубности этой привычки. Так что все произошло внезапно и по злосчастному стечению обстоятельств. У меня была депрессия. Мне казалось, что я никому не нужна, и это сильно смахивало на правду. Тут (как назло) появился мой приятель, который как раз бросил курить после тридцати лет курения. Он с запальчивостью неофита рассказывал мне, как тридцать лет кормил никотином мерзкое чудовище внутри себя, и это — единственное, что мешало ему быть счастливым. Это сильно смахивало на правду. Потому что во всем остальном он последние полгода был подозрительно счастлив. Приятель запихал мне в сумку книгу «Легкий способ бросить курить». Косметолог сказал мне, что у меня не будет черных кругов под глазами, если я перестану курить, пить по два литра чая на ночь и шарахаться до пяти утра без сна. Но последней каплей была одна сволочь на съемочной площадке, которая обозвала меня старой ведьмой. Я могла сказать в ответ что-нибудь про прыщавых подростков, но профессионализм победил: я смолчала. Тем более у меня в руках остался съемочный материал, так что обидчику все равно придется ответить за свои слова по всей строгости. Но по дороге домой я плакала, пристально рассматривала себя в зеркало заднего вида и не стала курить в салоне. Не стала я курить и потом, пообещав себе: если я выкурю еще хоть одну сигарету, то пусть я стану похожа на печеное яблоко и у меня отвалятся все части тела, которые еще вызывают у окружающих хотя бы подобие симпатии. Так я перестала курить. Возможно, я надеялась, что жизнь моя наладится чудесным образом и станет похожей на жизнь моего приятеля, который бросил курить. Он полгода назад женился на прекрасной молодой блондинке, купил джип, разгладил морщины и оделся как рэппер. Но! Вместо одной скверной и, без сомнения, смертельной привычки я приобрела кучу идиотских и унизительных. Мне было совершенно нечем занять руки. Я стала рвать сценарии и скатывать из обрывков трубочки и складывать гармошки. Сотрудники подарили мне портсигар, набитый папиросной бумагой, и книжку по изготовлению оригами. Я стала ломать зубочистки, сгрызать карандаши и дужки солнечных очков. В гостях у подруги я вынула из вазы три стеклянных шарика и запихала их в рот, чем нарушила фэн-шуйскую гармонию жилища. На кухне, которую я основательно прокурила за последние годы, я теперь по вечерам жгу вонючие палочки. И это еще вопрос, что пахнет омерзительней. Кроме всего, я стала пить. Я выпиваю на ночь стакан вина, чтобы забыться тревожным сном и хоть какое-то время не вспоминать, что я не курю. «Это ничего, — сказал приятель, бросивший курить. — Автор брошюры про курение написал еще книгу «Легкий способ бросить пить». Говорят, автор этих брошюр умер. И правильно. Потому что в противном случае его следовало бы убить. Потому что этот человек лишил меня всего. Я практически бросила есть. Потому что осмыслить вкус еды я могла, только затянувшись сигаретой во время десерта. Теперь я вынуждена раз в день запихивать в себя невыразительные куски чего-то напоминающего мыло, чтобы хоть как-то занять время, когда мои коллеги уходят перекусить. Мне неинтересно отдыхать, и теперь, когда все весело бегут на перекур и сплетничают там, под весенним солнцем, как жизнерадостные воробьи, я злобно работаю. Я совершенно не радуюсь весне. Потому что я помню, как была счастлива в кафешках Парижа, когда затягивалась сигаретой, сидя у витрины, а обаятельный гарсон подходил и говорил: «Мадам, такая прекрасная весна, давайте поднимем стекло — тогда можно будет курить на свежем воздухе». И убирал перегородку между нами и улицей, и мы оба зачарованно смотрели, как нас захватывает пронзительная синяя улица и пронзительная, ничем не подкрепленная надежда, что все еще будет. А теперь мне в «Шоколаднице» говорят: «Вот ваш морковный сок». И все. И от весны ничего не остается, кроме борьбы с авитаминозом. Никаких надежд. Все усугубляется еще и тем, что я потеряла всякий интерес к сексу. Дело в том, что курить и заниматься сексом я начала практически одновременно. И только теперь, бросив курить, я наконец-то поняла, ради чего все это делалось. Ради счастливой сигареты ближе к утру. У меня нет кругов под глазами. Потому что я теперь полноценно сплю по ночам. А утром я надеваю ролики, покупаю в супермаркете свежевыжатый морковный сок и еду на работу. Чтобы быстро добраться до работы, мне надо проехать по подземному переходу под платформой «Останкино». Там вокруг валяются люди с пивом и остро пахнет мочой. В переходе темно, сквозняк, и так страшно, что добраться до его середины — уже подвиг. Там в середине сидит тетка и продает орешки. У нее вид человека, прошедшего Афган. И вот сегодня перед входом в этот переход меня остановили два мента и сказали: «Ваши документики». Я их понимаю: на фоне местного контингента человек на роликах и с бутылкой морковного сока выглядит подозрительно. Чтобы усыпить их бдительность, я сказала, что у меня в бутылке «кровавая Мэри». Мне интересно, до какой степени святости я еще докачусь на своих экологически чистых роликах и с полезным морковным соком наперевес. Мне есть куда стремиться, потому что я нарушаю экобаланс, остервенело ломая зубочистки, которые могли бы себе весело зеленеть кубометрами весенних лесов. Наверное, я буду эти зубочистки пережевывать до состояния картона и лепить гнезда для диких пчел. А потом забираться в лесную глушь и под равнодушное жужжание этих безмозглых тварей орать не хуже Франциска Ассизского: «Вот моя жизнь, вот моя радость!» А потом, не хуже автора брошюр, напишу книгу «Легкий способ бросить все». А может быть, я куплю себе на день рождения пачку сигарет. И это будет самый дорогой подарок. Я сяду на балконе, буду разглядывать прекрасные весенние сумерки, слушать по-весеннему громкие голоса внизу. Затянусь сигаретой и скажу себе (радостно): «Да пропади все пропадом». И это будет счастьем. ПОЛНЫЙ ГОРШОК ЯШМЫ Я это сделала без всякого злого умысла. Просто я хотела посмотреть на людей, которые счастливы другим счастьем. И еще я хотела, чтобы на них посмотрел мой неуправляемый ребенок. Ну и, конечно, мне хотелось показать моему зарубежному товарищу (потому что именно в эти дни, как снег на голову, случился мой зарубежный товарищ), что мы счастливы не только созерцанием звезд Кремля и боем курантов. Короче. Мы оказались в камерном зале на прослушивании редкой оперы господина Перселла о короле Артуре. Там действительно были люди. И они производили впечатление счастливых тем незлобивым аутентичным счастьем, которое случается от разнюхивания прелой листвы и страниц редких книг. Но они очень ревностно относились к этому счастью и искоса поглядывали на моего ребенка, резвящегося в фойе, как король Артур на разнузданной вечеринке. Мой зарубежный друг сказал, что ребенка придется чем-то отвлечь от любителей Перселла. И метнулся в буфет. — Только не шоколадку!!! — крикнула я вдогонку. Но бусурманин был не дурак. Он знал, как нервно реагируют любители аутентичной музыки на скрежет фольги. Поэтому он купил монпансье в коробочке, куртуазной, как пудреницы барокко. Первую порцию монпансье ребенок высыпал, пока мы пробирались по ряду к креслам. Но бусурманин был не дурак (хваленую европейскую толерантность не зароешь!). Он улыбнулся светлой и грустной улыбкой прожженного меломана и сказал: «Не волнуйтесь. Это же не борсч!!!» (Он знал, о чем говорил, потому что перед посещением Перселла мы не вполне удачно угостили его борщом.) Вторую часть монпансье ребенок съел под сладкий лепет Ланселота (у которого оказался такой двусмысленный тенорок, что на месте Артура я бы сразу заподозрила ползучую измену). Мерное клацанье крышечки от жестянки иногда даже попадало в такт, но перселло-манка сзади как-то очень подленько ущипнула мою крошку за плечо. Надо отдать должное ребенку. Она не заревела от предательского щипка, она обернулась и в манере, не менее куртуазной, чем ее жестянка, сказала (громко и членораздельно): «Ой, извините, я забыла Вам предложить. Будете?..» На второе отделение мы не остались, на этом настоял мой зарубежный друг. Подозреваю, ему просто стало мучительно стыдно за соотечественника, который написал такое непозволительно длинное и одновременно такое нудное произведение. Мы пошли в парк, где, вдали от утонченных меломанов, были счастливы своим счастьем. Мы отрывали из-под снега каштаны. Мы ими кидались в дупло. Иногда нам везло, и каштаны оказывались в колючих скорлупках. И было очень приятно доставать их оттуда, они были теплые и влажные. Они были такие прекрасные, что мы не удерживались и даже засовывали их в рот! (Как-то в Коктебеле мне на двое суток доверили четырехлетнего мальчика. В первые сутки мы облазили с ним Карадаг, а утром второго дня я заглянула в его горшок и обалдела! Мальчик накакал целый горшок яшмы! Камушки были такие гладкие и такие полудрагоценные, что только дурак не захотел бы их съесть.) Мы не ели каштаны, мы просто катали их во рту. И все было просто замечательно. Почти замечательно (в моем случае и, как мне кажется, в случае зарубежного друга, отравленного островным сплином, весьма схожим со среднерусской осенней хандрой). И тогда я спросила свою дочь: — Скажи, ты чувствуешь себя счастливой? — Да, — просто ответила она. Я даже опешила. — И что, тебе совсем-совсем больше ничего для счастья не надо?! — недоверчиво спросила я. Дочь задумалась. — Ну-у… мне, пожалуй, кое-чего не хватает. Одного. Но ты ведь все равно этого не сможешь… — Проси! — выкрикнул мой зарубежный друг, потому что ему тоже был в диковину человек, которому для счастья не хватает только чего-то одного и конкретного. — У меня нет такой штучки… Как у Мишки… чтобы считаться мальчишкой. Вот тогда бы они не стали прогонять меня с гаража!!! Мы замолчали, придавленные годами оголтелого патриархата, годами обалделого суфражизма и взращенным с младых ногтей неумением быть счастливыми тем, что дано от природы. Ребенок посмотрел на нас с жалостью и сказал: — Ладно, не парьтесь вы так. Нет так нет. В конце концов, у меня есть лук и стрелы. Оказалось, что у Мишки был светящийся меч Джадай (или как его там? Короче, модифицированный Экскалибур). В общем, в этот вечер для счастья наличествовало абсолютно все. У всех. Включая короля Артура, который к этому моменту заснул, как младенец, на волшебном острове. Под бурные аплодисменты любителей аутентичной музыки. ТРИ С ПОЛОВИНОЙ СВАДЬБЫ И ОДНИ ПОХОРОНЫ Персик обещал на мне жениться. Правда, это было очень давно. Когда мы были совсем молодыми. И Персик был похож на эльфа. И даже не был Персиком. А просто был голубым. А я уже тогда была страшненькой, и бабушка в молочном магазине (куда я пристроила своего кота Злого Дебила из-за бескормицы в доме), так вот: бабушка из молочного магазина на углу Малой Бронной (когда я приходила проведать кота Злого Дебила) мелко крестилась и говорила в сторону прилавков с маргарином: «Гос-спади-какая-страшненькая». Возможно, по этой причине, а возможно, по какой-то другой, но жениться на мне обещали только голубые. Они ценили меня за резвость ума и экстравагантность. Остальные мужчины были разными и не любили меня каждый за свое. Слава богу, недостатков у меня много. С тех пор как Персик обещал на мне жениться, прошло много времени. И ничего не изменилось (в смысле, со мной, а не с Персиком). Иногда, когда у меня совсем плохое настроение, я стою под душем и думаю: зачем бог создал это все? Может, думаю, ему было элементарно скучно? Э-э, думаю, нет. Он же трансцендент, у него все там внутри было, вполне мог обойтись. Это у него было от переизбытка творческой энергии! Во как! И я, чем я лучше? (Это же я думаю сама о себе, без всяких публичных аналогий.) Вполне могу обойтись… творческой энергией. Может, моя задача убить дракона, а не прекрасного принца (найти, а не убить, естественно). Но когда у меня совсем плохое настроение, я, намыливая башку и наворачивая из пены прекрасные белоснежные букли, думаю иначе. «Ну ничё себе!!! Это что же? Я больше никогда вообще не буду трахаться, что ли?!!» Но это к свадьбе не имеет практически никакого отношения. Так что с недосвадьбой разобрались. Остальные три состоялись. Так получилось, что после того, как я написала книгу, Молекула женился. Как всегда — выгодно. И теперь у него двое детей (сразу взрослых, их не надо воспитывать, а только давать карманные деньги), и квартира с видом на ипподром. Потом женился Прожигатель (как всегда — идиотски. Пошел во двор вломить мужику, который отрывал прекрасную метлу, украшавшую свадебный автомобиль, рухнул и сломал ногу). Но все равно был счастлив и украсил гипс бутоньеркой. И Танька вышла замуж. И теперь она жжет свет по ночам, только когда делает перестановки в доме мужа. А телевизор у них работает не от одиночества, а потому что им прикольно. Это же домашний кинотеатр и полное ощущение, что ты в кино. Что мы все в кино. Потому что: как нам обойтись без милой английской мелодрамы с легким привкусом горчицы (имбирь? джинджер?!)? Без счастья через край? Без сбывшихся надежд? Без взаимности? И без печальной иронии смерти? Да. Кстати. В сценарии были прописаны похороны. Как же мы могли забыть? (Как-как? Хотели забыть. Фрейда не читали? Элементарное вытеснение.) Так получилось, что Персик умер. И это окончательно и бесповоротно, как и бывает в подобных случаях. И вообще, никакой он не Персик. Он — Авраам Август Перс. Художник, владевший утраченным искусством семислойной живописи. А с утратой Персика утраченным окончательно и бесповоротно. Так что если кому придется наблюдать в Лувре Джоконду или в каком-то другом музее другую мадонну Леонардо, помяните Персика. Возможно, недобрым словом. Потому что он лишил нас надежды научиться писать прекрасных мадонн, потому что он лишил крова старую кошку Нину Хаген (вообще-то это был Злой Дебил, но когда Персик забрал его из магазина, он выяснил, что это кошка, и переименовал). У меня теперь очень плохое настроение. Я думаю, что ради реализации такой неоправданно агрессивной творческой энергии некоторым не стоило и затеваться. Некоторыми, если уж они трансценденты, наверное, заранее было решено, что солнце погаснет?! Творение, конечно, не бесталанно. Но безнадежно. А Персик владел семислойной живописью, как я уже говорила. Это когда лица на портретах светятся изнутри. Светятся какой-то трогательной и храброй надеждой вопреки предсказуемому абсурду конечности. С КЕМ ВЫ ПРОВЕЛИ СЕГОДНЯШНИЙ ВЕЧЕР? Один мужчина сказал, что я — змея и укусила его за сердце. Другой мужчина сказал, что хотел бы смотреть в мои глаза вечно, потому что они цвета пивной бутылки. Еще один мужчина сказал, что никогда бы не обратил на меня внимания, если бы я не заговорила. Еще один нарисовал мой портрет пальцем на запотевшем стекле, и я тут же сказала, что страшно тороплюсь. Хоть и не тешила себя особыми иллюзиями по поводу собственной внешности. Еще один человек был до того куртуазен, что даже чашку с кофе брал тыльными сторонами ладоней. Я предпочла уйти по-хорошему, чем дожидаться голодной смерти. Ну не могла же я ему признаться, что ем жареную картошку?! А одного человека я хотела любить, как собака. Я хотела ни о чем не думать, а просто радоваться и махать хвостом, когда он появлялся. Но он хотел, чтобы я любила его как Карлсон. Он хотел, чтобы я ревниво говорила: «Ну я же лучше собаки». Вообще-то я неревнива. Даже с неприхотливым набором глаз пивного цвета и минималистской наружностью, которую можно изобразить одним росчерком на оконном стекле, я убеждена, что лучше всех собак. Наверное, это оптимизм. Или инстинкт самосохранения. Это был талантливый человек, потому что он добился своего в поразительно короткие сроки. То есть — нет, сделать из меня Карлсона ему так и не удалось. Но вот у меня была одна знакомая собачка, с виду неказистая, а называлась ягдтерьер. Охотничья, несмотря на плюгавость. Злющая такая — начиная лаять, до того распалялась, что в обмороки падала. Я тоже в обмороки падала от злости при виде всяких симпатичных болонок. Талантливый человек еле спасся. Тоже, видно, силен инстинкт самосохранения. Это было давно. А сегодня я узнала, что есть места, где никакая плюгавость не страшна. Пути женщины с пивными глазами прихотливы. Потому что такой женщине нельзя рассчитывать на бонусы за ясный голубой взор и пшеничные локоны, а надо искать корм самостоятельно. И вот поиски корма завели меня в страшные места. По работе. Мне предстояло снять фильм про работников эротического танца. Этот танец называется стриптиз, и его пляшут мужчины, которым, наверное, тоже не приходится рассчитывать на бонусы, а выбивать эти бонусы, внезапно скидывая штаны. Штаны они скидывают в специально отведенных местах. Там бархатные диваны, приват-кабинеты и женщины, которые суют купюры за стринги работникам танца. Я ходила, не знала, куда мне глаза деть, спрашивала про дополнительный свет и рисовала на салфетке экспликацию. Работники танцевального жанра сказали, что они хотят показать мне товар лицом. Я в ужасе отшатнулась: «Что вы, что вы, вот придет режиссер, ему и покажете» (режиссер у нас здоровущий мужик, в случае чего отобьется). Но работники сказали, что я их неправильно поняла, что этот товар они показывают за деньги, а мне они хотят дать дополнительную информацию, чтобы фильм удался. Из дополнительной информации было «крейзи-меню». В него входило мытье со стриптизером в душе («а как же грибок?» — испугалась я); танец с барменом («а кто же тогда за стойкой?» — «менеджер»); танец с менеджером («а кто же тогда за стойкой?!»). Но самое главное, что туда входило, — это «каприз эгоистки». То есть при любой степени плюгавости, но при определенной толщине денежной котлеты любая посетительница этого бархатного дансинга могла попросить безропотного танцора о чем угодно. На протяжении восьми (!) часов. «Это рабство?» — спросила я. «Это работа». Я сказала, что завтра пришлю сценарий и приеду писать предварительные интервью. Пусть готовятся, учат слова. Они сказали, что прямо не знают, чем меня отблагодарить. «Не стоит благодарности», — сказала я. А сама думала, как бы мне поделовитей выйти из этого местечка, чтоб никто не подумал, что я не по работе. Но они все равно сказали, что мне в этом клубе все бесплатно. Видно, я хорошо замаскировалась, потому что, когда пробиралась к выходу, была окликнута. Какая-то клиентка попросила ром-колу. Видно, все менеджеры уже ушли на фронт в приват-комнаты. Женщина была бальзаковского возраста и одета как-то слишком по-леопардовому. У нее денег на крейзи-меню явно не хватало, максимум на ром-колу. И тогда я развернулась и пошла обратно. Мимо стойки, к администратору — сказать, что передумала и, пожалуй, воспользуюсь их щедростью. Я заказала «каприз эгоистки». «Едем к тебе, крошка?» — привычно спросил работник эротического танца. Он был только что со сцены, весь масляный, к нему прилипла футболка. Я его спросила, закончил ли он школу, он сказал, что — да. В Липецке. Еще он сказал: «Любой твой каприз, богиня». Мы управились за три часа. Сначала мы перетаскали с балкона в машину летнюю резину, потом повесили на место багет с занавесками, потом он прикрутил полочку — я давно купила полочку, но у меня не было стремянки. Еще он поменял прокладки в душе, чтобы душ не тек. Молодой человек оказался ужасно сообразительным, вырезал эти прокладки из резинового сапожка моего ребенка. И зовут его, оказывается, не Титан, а Леша. Он все время говорил. Наверное, его речевой аппарат не хотел отмереть даже в невыносимых условиях абсолютной нереализованности. За три часа я узнала об отношениях полов такое, что все самые ужасные чудовища моей жизни, самые коварные вероломцы представились мне ягнятами. А потом он вытер руки, испачканные сантехническими работами, подошел ко мне и томно спросил: «Неужели это все, моя богиня?» Мне было страшно неловко, но я все равно попросила его прикрутить шпингалет на двери в туалет. Вообще-то он не хотел уходить. Он сидел на полу, играл в «Гейм бой», смотрел мультики по «дважды два». А потом сказал, что от «каприза эгоистки» можно отказаться. Но сегодня в зале были такие динозавры. Я поблагодарила за комплимент. И вот теперь я сижу в квартире со шпингалетами, полкой и нормальным краном. И я, оказывается, лучше динозавра. Что не совсем правда. Потому что у меня завтра день рождения. И меня уже никогда не полюбят мужчины за свежесть и юность. Потому что те, кто любил меня за свежесть и юность, пали в битве с драконами. Но это не повод. Пусть любят за уникальность! УГРОЗА ДЕПРЕССИИ Осень наступила. Это я сразу поняла по состоянию белки. Эту белку я встречала все лето, она выбегала, просила что-то. А у меня ничего не было, кроме каштана. Я ей этот каштан бросала. Но она ничуть не обламывалась: хватала каштан, он у нее из пальцев выскальзывал, она его ловила и подкидывала. Устраивала шоу, как в мультике. А вчера еду на роликах — и эта белка. Она лежала на дороге. Ее, видно, сбило машиной. И рядом с ней валялась шишка. Видно, очень обрадовалась, что реальную еду нашла. И была невнимательна на дороге. А дома меня дочка спрашивает, как, мол, белка в ее ледниковом периоде-3? А я сказала… что так, мол, и так. В удручающем состоянии белка. И дочка посмотрела на меня такими глазами! Как будто я отвечаю за весь этот подлый мир! Где все пушистые и жизнерадостные вынуждены пребывать в плачевном состоянии! Где ждешь лета, а наступает осень. Где от осенней депрессии рекомендуют не счастье, а выйти и проораться в лесопарке! И где никто не хочет брать за это ответственность!!! И мне ничего не оставалось, как взять за все это ответственность! Потому что никого не было под рукой, чтобы на него малодушно свалить! И я сказала дочке, что, мол, не парься. У белок, говорю, как у кошек — девять жизней. И я эту белку положила на травку, чтобы ей никто не мешал реинкарнировать (я ее действительно положила на травку! Потому что я боялась, что какой-нибудь рачительный человек сделает из нее чучело еще до того, как она реинкарнирует). Но дочке я этого не сказала. Я ей сказала, что белка лежала так обнадеживающе, что все будет хорошо. И дочка мне поверила. Потому что она еще в том возрасте, когда поддерживает вера в чудо, а не в типичность. Но в каком-то возрасте это заканчивается. Я это знаю по реалити-шоу. Потому что никто не хочет довольствоваться необычным. Всем подавай нудятину будней. Почему-то всем легче становится, если у какой-нибудь «звезды» засмоктанные волосы и она ругается, как обычный человек в коммуналке. Почему-то всем становится легче, когда на экране изо дня в день можно видеть людей, которые занимаются тем же, чем все занимаются на кухне. И чем тухлее эти занятия, тем лучше для общего самочувствия. И по радио мне то же сказали. Стояла в пробке три часа, и мне шесть раз за это время предложили прослушать хит этой осени. Про то, что где-то получают «Оскар» — но они отдыхают на фоне тех, кто жует в зале попкорн и лапает в этом зале друг друга липкими от попкорна руками. Это хит. Потому что незатейливое тупорылое самодовольство любви в зале — оно доступнее, чем «Оскар». Ну а чтобы совсем уж было хорошо, исполнитель уверяет стоящих в пробке, что все идущие за «Оскаром» — б…ди. Логику я, в принципе, понимаю. Потому что, если представить белку без хвоста и шерсти, она будет сильно напоминать элементарного грызуна. Но мне совершенно непонятно, почему это так бодрит? Потому что никакой стресс это все равно не снимет. Потому что, будь девять жизней или одна, — грош им цена, если они тухлые. И я не понимаю, почему меня «журят» в комментах, что я накрутила себе судеб а-ля бедуинская принцесса?! Что, у кого-то наладится настроение, если я подтвержу, что чищу зубы по утрам массово рекламируемой пастой? Или что меня обхамили в магазине? «А ты пострадай, — написали мне. — Помогает». Смешно. Гипотеза, что чужие страдания поднимают настроение — не подтверждается. За счет этого из своей тьмы, из своей осени, из своей депрессии — не выйдешь. Надо делать что-то конструктивное. И неожиданное. Чтобы поставить эту депрессию в тупик. Думаю, надо начать с оживления белок. И я просто уверена, что завтра я эту белку не найду! И шишку не найду! Потому что белка восстала, забрала свою шишку и была такова. ЧЕРНО-БЕЛОЕ КИНО Я планировала провести выходные как человек. То есть я хотела вымыть обувную полку (потому что какой-то м…дак бросил на ней брикет с мороженым и за ночь это мороженое уныло накапало во все ботинки). И еще я хотела разморозить холодильник (чтобы, если кто в следующий раз припрет в дом мороженое, было куда его положить). Но в морозильнике я нашла ключи, которые обыскалась. И сразу заподозрила, кто перепутал ключи с мороженым (обычно я храню ключи в ботинке, чтобы долго не искать перед выходом). И призадумалась. Ясно, что день по-человечески провести не удастся. Но зато есть ключи! Значит, можно выйти и провести день как попало! В «Рамсторе» меня как раз поджидал мой приятель. Он собрался жениться, и ему был очень нужен приличный пиджак. Пока мы сновали по этажам, он прямо утопил меня в восторгах по поводу простого человеческого счастья. Я чувствовала себя гриндерсом, по самые шнурки наполненным липкой сладостью. Но годы дружбы с мужчинами научили меня политкорректности по поводу их избранниц, поэтому я не менее восторженно и льстиво поддакивала. Хотя, честно говоря, он выглядел как счастливый дебил. Конечно же я не преминула сказать: «Она просто обалдеет, вот увидишь», когда мы подыскали ему единственно достойный пиджак. С кожаными заплатами, сшит наизнанку, но главным его достоинством был капюшон. Потому что из-под капюшона лицо счастливого дебила не так бросалось в глаза. Еще я настояла на покупке петард. Потому что простое человеческое счастье очень разнообразит внезапно взорвавшийся фейерверк. И еще я присоветовала купить ему памперсы. Потому что у него протекает багажник, а памперсы — прекрасный абсорбент. На выходе нас поджидала невеста. Она действительно обалдела от пиджака (я бы сказала: «она обосрала его от лацканов до последней пуговицы», но годы дружбы с мужчинами не позволяют мне резать правду-мать об избранницах). Петарды и памперсы мой друг предусмотрительно сбагрил мне, как совершенно вопиющий компромат. Они уехали, достаточно дебильно улыбаясь. Им еще надо было заказать торт. А я осталась стоять посреди супермаркета, как дура — с шутихами и памперсами. Я стояла и думала, как мне хитро распорядиться петардами и памперсами, чтобы довести этот день до состояния произведения искусства. И я придумала! Я поехала к одному дому, куда раньше частенько хаживала с клеймом дебильного счастья на лице. Но потом обстоятельства несколько изменились не в мою пользу. И вот сегодня у меня появилась прекрасная возможность феерично восстановить статус-кво или хотя бы иметь законное право на дебильную улыбку. Я поджигала петарду за петардой, и они взмывали до нужного этажа. Я набрала sms: мол, выгляни в окно. Но мне ответили… Мне ответили, что, мол, месяц, как переехали. И в данный момент из окна наблюдается достаточно угрюмая детская площадка в тревожных отблесках заката. А из окон осиянного фейерверком дома уже выглядывали встревоженные старушки. Но годы общения с мужчинами научили меня соблюдать хорошую мину, если уж не удалось достичь счастливо-дебильной. И я крикнула старушкам, чтоб не волновались. Я крикнула им, что это акция собеса. Это салют в честь старожилов района, выживших вопреки здравому смыслу. А вечером я рассказала эту историю своему старинному другу. Он долго и успешно работал гением на милом питерском канале. Пока этот канал не купил приятель Гаранта и не стал показывать ответы Гаранта. Понятно, что при такой загруженности эфирной сетки гении оказались как-то не у дел. Поэтому мой старинный друг сидел теперь в московском кафе в ожидании синекуры в виде озвучания роли Главного Оленя в мультике. — Это просто кино какое-то, — сказал мне мой приятель. — Да, — сказала я. «Жизнь моя. Кинематограф. Черно-белое кино…» Хм. Я подумала, что все мужчины, которые хотели (и могли) или хотели (и не могли) меня любить, всегда настаивали именно на этом факте. Они говорили, что мне подошло бы быть героиней черно-белого французского кино. И изводили на меня кучу черно-белой пленки. — Ты должна написать сценарий! Потому что мы будем снимать прекрасные короткометражки, — добавил мой старинный приятель. Я подумала, что только настоящий друг скажет правду. Потому что я безвозвратно покинула рамки героини чужих фильмов. — Я не умею писать сценарии. — Видно, я еще из последних сил цеплялась за возможность стать чьей-то романтической героиней. — Ничего. Я приеду в Питер и вышлю тебе схему, по которой написаны все голливудские оскароносцы, — утешил меня мой друг-гений. Мы вышли на улицу, где к той поре уже вовсю показывали черно-белое кино. Потому что на черные листья, на черные урны, на черную глянцевую дорогу падал снег. Снег также падал на наши черные головы, и головам становилось приятно. А вот ногам — нет. Ногам становилось холодно. Тем более что приятель, в ожидании роли Оленя, надел изысканные ботинки на тонкой подошве. Я предложила ему памперсы. Потому что памперсы — они не только абсорбент. Они еще и утеплитель. Он сказал, что лучше бы я купила прокладки. Прокладки — это вообще круто вместо стелек. — Мы снимем черно-белый короткометражный фильм. Это будет самый грустный, смешной и дурацкий фильм. И мы получим премию в своей номинации. Потому что эта ниша совершенно не занята. — Так напутствовал меня мой друг… Вчера я получила письмо: Милая Аглая! Мы тут, в Голливуде, наслышаны о вас и о ваших душевных исканиях. Посовещавшись, совет директоров компании «Юнивёрсл» решил оказать вам материальную помощь в размере 15 млн. американских долларов, но в связи с ненадёжностью российской почты и неприемлемым налогообложением изменил своё решение. Вместо денег мы высылаем вам инструкцию, с помощью которой можно заработать ещё больше. Эта схема была найдена в письме Орсона Уэлса Альфреду Хичкоку и до сих пор хранилась в коробке из-под обуви в одном из шкафов Овального кабинета в Белом доме. Один мальчик нашёл её, переписал 10 000 раз и разослал своим друзьям-сценаристам, и было ему счастье и три «Оскара». Перепиши эту записку 10 000 раз, и будет тебе счастье. Целую. Вечно твой Готлиб Губке. В аттачменте была заветная схема. Я ее тоже как-нибудь обнародую. Когда перепишу 10 000 раз. ЭСХАТОФИЛИЯ Неделю назад мы с приятелем сидели на верхней палубе парома и ели лапшу «Доширак» в компании двух престарелых хиппи, татуированных, как якудзаи. По засмоктанности волосы хиппи оставили на полкорпуса позади все искусно свалянные дреды подрастающего поколения ручных растоманов. Впрочем, никаких подрастающих растоманов на пароме не было. Как не было дайверов и охотников за сандаловыми слониками, засахаренными в стразах Сваровски. Потому что это был аутентичный ржавый паром, и вез он в основном аутентичное местное население с аутентичными козами, курами и неистребимым запахом морепродуктов. Мы ели лапшу и смотрели, как нас догоняет буря. Буря сметала открыточный перламутр с неба и комкала воду. Мой приятель вдруг сказал (безмятежно), что с таким настроением (и с такого выгодного ракурса) хорошо бы наблюдать конец света. Вот, мол, конь блед пошел. Надо сказать, что в безмятежности моего приятеля не было ни доли цинизма. Потому что до этого мы прекрасно провели бессчетную череду дней на берегу, который два года назад смыло цунами. В первые ночи мы тревожно собирались под баньяном, высматривая абнормальные признаки в поведении автохтонных жителей и их домашнего скота. А потом расслабились и получили удовольствие. Когда буря настигла наш ржавый паром, престарелые хиппи уже сладко спали, накрывшись парео, расписанным флуоресцентными листьями конопли. Они имели право на такой цинизм. Кроме того, они никогда не забирались севернее Китая. А следовательно, были избавлены от особенностей русского менталитета. Позавчера товарищи по работе запретили мне ездить в метро. Потому что вся страна охотилась на террористов, и простым гражданам в метро было не протолкнуться. Вчера товарищи по работе каждый час рассказывали мне сводку погоды. Страшный ветер, ускоряясь с каждой секундой, мчался на нас с неминуемостью гроба на колесиках из моего детства. Все с каким-то противоестественным сладострастием льнули к радиоточкам и экранам компьютеров, которые из последних сил противостояли тотальному обвалу электропроводов. Барометр упал ниже последнего деления, и уже никто не знал, до какой степени плохо всем магнитозависимым. В час дня мне позвонила подруга и сказала, что в «Меге» — страшные распродажи. И это неспроста. Хотят избавиться от неликвидного товара и свалить в прекрасные места. В три мне позвонили соседи и сказали, что ежики не спят, а это экологическая катастрофа. И нет зимы. А это попахивает уже катастрофой эсхатологической. Мне сказали, что, по прикидкам, то же было в Атлантиде. Во всем этом была приподнятая решимость смириться с самыми худшими обстоятельствами. Это была решимость людей, знающих сюжеты всех мультиков «Хэппи три френдз» не понаслышке. А вечером мне позвонил мой приятель и злорадно сказал, что я зря припарковала машину под деревом и поплачусь за такую халатность, как тот бедный человек из Бирмингема. Я сказала, что могу перегнать машину на другую сторону, к стройке. Там деревья выкосили еще в мае. «Ты что, рехнулась?!» — взвыл мой приятель. Он сказал, что строительные краны падают как подкошенные. Я сказала, что, мол, ладно, я поеду ночевать к нему на дачу. С котом и детьми. Мой приятель задумался. Нет, сказал он. Не надо с котом и детьми. Я обиделась. Потому что я уже завелась и хотела страдать и бояться вместе со всеми. И желательно с хорошей визуальной точки. Он сказал, что место это небезопасное. Не хочу же я, чтобы мне напрочь снесло крышу?! Потому что с маленьких домов сносит крыши просто как фольгу! И кидает эти крыши на машины!! И машины сминает прямо как фольгу!!! Но мне уже снесло крышу. И я внесла посильную лепту во всеобщее приподнятое ожидание апокалипсиса. Я подошла к охраннику стройки и поинтересовалась (тревожно) судьбой крана. Я сказала, что это — халатность. А он ответил, что ничего по этому поводу предпринять не может. И не хочет. Потому что он призван сторожить этот кран. А в каком положении будет этот кран — в стоячем или лежачем, — ему глубоко по барабану. Охранник тоже страшно завелся и пошел в каптерку. Видно, прильнуть к радиоприемнику. Я бесилась из-за наглого охранника полночи. А он, видно, бесился, что ураган не начинается. Он, может, даже кран раскачивал, чтобы повалить его на кособоко припаркованную машину. Полвторого хлопнула форточка. «Ну вот, началось», — с облегчением подумала я. И заснула. Такая зима бывает в Риме. Там сквозь дождливые тучи иногда пробивается клочок голубого неба и бьет солнце. В такую зиму думаешь: это апрель. И на что-то надеешься. Под Римом, наверное, живут ежики. И они как-то приспособились. Мы могли провести эту зиму, как римляне, — в термах и эпикурействе. А провели как всегда — в сладострастном ожидании худшего. Римские каникулы в ожидании конца света. Надо было не сходить с ржавого парома в Бангкоке. Потому что на нем плыли настоящие эпикурейцы. Они даже после цунами не озаботились ковчегом. Обходились ржавой посудиной. Но — с отличным обзором с верхней палубы. СТАМБУЛ ЗИМОЙ Если бы я была писателем, я бы была мужчиной. И писала бы все глаголы прошедшего времени единственного числа первого лица без порочащего достоинство литературы окончания — а. Потому что там, где появляется окончание — а, тут же появляется «чек-лит». А по-нашему еще безнадежней — «бабское чтиво». Даже до прочтения текста, заклейменного уничижительным окончанием. Но я не знаю, что думают мужчины. Еще я не знаю, что думают юные девы, рейверы, таксисты и собаки. И я совсем не уверена, имеет ли уж такое большое значение то, что думаю я. Наверное, я — не писатель. Тем не менее жизнь распорядилась самым ироничным образом. Она, эта жизнь, отправила меня на книжный фестиваль. Я до последнего вела внутреннюю борьбу. Даже у стойки регистрации, вдохновленная пассажиром, улетающим в Стамбул, я хотела перерегистрировать свой билет. Но это было невозможно. Поэтому я просто купила книгу Орхана Памука. А потом, когда прикинула, сколько мне добираться до очага словесной культуры, купила еще одну книгу Орхана Памука. И читала из них понемножку в тряском, как рейсовый автобус «пазик», Ту-154. На книжном фестивале действительно было много писателей. И все они были хорошие. И только несколько из них писало с окончанием — а. И именно эти писатели почему-то вели непримиримую борьбу с сексизмом мужчин. Я решила сразу отмежеваться. Я не могу вести непримиримую войну с мужчинами, потому что совершенно не представляю, что они думают. Я помогала разливать чай и другие напитки. Потому что мне надо было занять какую-то нишу до тех пор, пока вступит в действие мой обратный билет. Но меня все равно несколько раз спросили, как я отношусь к сексизму и буддизму. Наверное, я неважно выгляжу, решила я и уткнулась в книгу Орхана Памука. Сначала в одну, а когда она закончилась — в другую. И еще я там встретила старинного приятеля, которого тоже угораздило попасть на писательский форум. Но он плохо притворялся писателем. Наверное, потому что был поэтом. А это приговор. Он спросил меня, видела ли я Стамбул зимой. Потому что он Стамбул зимой видел. Он когда-то давно познакомился с Орханом Памуком. И тот ему сказал: «Кто не видел Стамбул зимой, тот не видел Стамбула». И тогда этот поэт написал книжку про Стамбул. И попал туда зимой. Потому что именно зимой ему вручили в Стамбуле премию за книгу про Стамбул. Стамбул зимой прекрасен. Снег лепится к стенам мечетей. И затертые орнаменты, грязные барельефы очищаются и проясняются до своей истинной сути. До своего изначального смысла. Щербины наполняются липким снегом, этим «мрамором для бедных». И не видно ничего, кроме четкого орнамента. Не видно размокшего картона на тротуарах, давленных фруктов на рынке, не видно блядства туризма, не видно даже надписей на английском языке. Виден Золотой Рог. Но это единственное, на что имеет смысл смотреть после снега. Полночи я пялилась на обложку книги Памука. На пронзительно голубую фотографию пронзительно голубых куполов пронзительно Голубой мечети на фоне пронзительно голубого снега. Стамбул зимой мне понравился. Еще мне понравилась кошка. По большому счету, кошка на книжном форуме мне понравилась больше всех. (Хотя форум, надо отметить, был организован прекрасно.) Но эта кошка была черной с редкими седыми волосами. Она жила прямо там, где проходил форум. Она понравилась мне тем, что одна из всех не выпендривалась, а была тем, что есть. Я знаю, в Стамбуле кошкам оказывается нездешний респект. Думаю, за способность быть тем, чем они и являются. Хотя форум проходил не в Стамбуле. Он проходил в Новосибирске. Новосибирск возник благодаря писателю Гарину-Михайловскому. Потому что Гарин-Михайловский затеял Транссиб (это еще раз доказывает, что от писателей тоже бывает польза, когда они бывают теми, кто они есть). В Новосибирске тоже много снега. Гораздо больше, чем в Стамбуле. Но это ничего не меняет. В обратном самолете я прочитала еще одного Памука и книгу приятеля про Стамбул. Но больше всего мне хотелось добраться до дома и расцеловать своих близких. Не знаю почему, но после того, как занимаешься не своим делом вдали от дома, пробуждается какая-то необъяснимая любовь к близким. Мои близкие по причине рабочего дня проводили время в детских учреждениях. Поэтому мне пришлось отловить и расцеловать Свирепого, хотя он все-таки дрянь. Он после моих поцелуев гадливо вылизывался, сидя за холодильником. И смотрел преданно и ласково. На холодильник. ПРО СЧАСТЬЕ Молекула приперся. Полистал книжку как ни в чем не бывало. Как будто он не бросил меня ради своих низменных страстишек и снятой для каких-то там утех квартиры общей площадью 87 кв. м на Краснопресненской. — Аглая, — говорит, — тебя бог поцеловал… Я зарделась до неприличия. — …а потом плюнул… — Это он с ней как с кошкой поступил, — сказала Фрося. — Только с кошкой еще хуже: бог ее бросил!!! — Не надо о том, кто кого бросил! — взвился Молекула. — И вообще: где ты этого нахваталась?! — Это анекдот такой! — оскорбилась Фрося. А Прожигатель сказал: — И правильно сделал, что плюнул. Потому что она из нас каких-то мудаков сделала! И с тех пор мы так и живем. А могли бы хоть поприличней одеться! И машину купить в кредит! Со всем фаршем! С магнитолой и кондюком!!! А мы — уябуны уябунами! (Это Прожигатель прав. Он в глубине своей заскорузлой души негодяя до сих пор рефлексирует, что когда-то был кудрявым мальчиком и даже снялся в роли кудрявого мальчика в кино.) — Да, — с легкостью согласился Молекула. (Он все-таки предатель!!!) — Ты, — говорит, — Аглая, срочно пиши продолжение. Где мы станем счастливыми. — Щас-с-с, — говорю. — Я уж лучше бумажки буду комкать и, чтобы перед другими не позориться, у тебя в квартире складывать. — Фантастическая скаредность. (Молекула) — Ты не парься, — утешил его Прожигатель. — Я, — говорит, — песню тут написал. К роману. И там мы абсолютно счастливы. — Что?!! «Пускай? Меня? Ты? Не? Любила?!!» — Ты че? Сдурела? Это ж о страданиях, а я о счастье написал… Действительно. «…Но — настанет новый день, все снова оживет…» Опять он мне мозги пудрит. Думаю, на песне он не наживется. Потому что счастье сейчас — не очень ходкий товар. Гораздо больший спрос на страдания. Анекдот: Вовочка увидел на дороге дохлую кошку и спрашивает маму: «Что это с ней?» Мама: «Это ее Бог на небо забрал». Вовочка с сочувствием: «Что, забрал, а потом выкинул?» ПРО СЛАВУ С утра приехала в магазин: на роликах не пускали. Такое зло взяло. Хотелось крикнуть: «Я писатель!» Крикнула: «Я по острой необходимости! За тампонами!!!» Магазин был книжный. Прожигатель, как был — в тапках и наушниках — примчался. Долго разглядывал книгу. Потом вздохнул горестно и тяжко: ты, Аглая, все-таки чмыреныш, каких мало. Я страшно забеспокоилась: не слишком ли худа на фото?! Он: нет, говорит, на фото ты ничуть не лучше, чем в жизни. А в жизни ты полное говно. Оказывается, книга вышла без посвящения. Оказывается, посвящение должно было быть ему. Потому что там, в книге, его бессмертный стих: пускай меня ты не любила, зато не родила дебила. (Стих не мне даже посвящен! А он целую книгу хочет!!! Там букв больше!!!) — Ты что же, — говорю, — судиться со мной будешь?! — Да с тебя разве что стрясешь. — Так ты из-за денег?! Покраснел страшно: из-за каких денег? Из-за славы!!! (Слава — это когда тебя знают люди, которых ты не знаешь и не узнаешь.) Мы так разволновались, что вышли на балкон. Внизу, во дворе, мужики сидели на крыше голубятни. Махали палками, свистели, пили пиво и были счастливы. А на гаражах сидели охранники автостоянки и тоже были счастливы. Просто так, без палок. Им мужики с голубятни кинули банку с пивом. Прожигатель жадно сглотнул и изрек: — Слава — говно. Тут один знатный перец, художник какой-то, сказал, что надо приходить на каждую выставку и хотя бы скомканную бумажку класть со своей подписью. Тогда уже через полгода о тебе только и будут говорить. — А х…ли толку, — говорю. — Все будут знать, что ты художник, а ты все равно будешь знать, что комкаешь бумажки. — Лучше по честнаку, — сказал Прожигатель. Он хотел поскорее спуститься к мужикам, потому что у них было пиво и потому что он хотел быть счастливым. И слава при таком раскладе стала ему по барабану. — Да, говорю, никаких подмен! — Это плагиат! — заорал Прожигатель. — Я, — говорит, — об этом в книжке читал. Вот в этой. Слава, блин… Несколько десятков хитроумно свернутых бумажек. ДАРЫ ВОЛХВОВ У нас с друзьями традиция: каждый раз в канун Нового года мы пытаемся ускользнуть от Деда Мороза. Но он нагоняет нас, этот трансцендентный старик. Один раз он нагнал нас на песчаном пляже Лас-Тереноса в виде брутального негра в шапке Санта-Клауса. Он примчался туда на проволочных оленях и раздавал ракушки. Другой раз он тряс трансатлантический авиалайнер «Эйр Франс», а вежливые стюардессы говорили, что вывалившиеся кислородные маски — это просто шутка. Рождественская шутка. И подарили нам на память об этом Новом годе красные пледы авиакомпании. Еще один раз я видела его вдребезги пьяным, пожирающим мандарины с веток. Это было в стране, где он, по моим подсчетам, никак не должен был оказаться. Моя дочь, в ужасе глядя на него, шептала: «Дед Мороз, умоляю — не приходи. Мне ничего не надо…» Но вчера я застала ее за старым: она писала письмо. Перед этим она очень долго спорила с товарищем, стоит ли рассчитывать на любезность непредсказуемого деда в этот раз. Она рассказывала кому-то по телефону, что надо обращаться сразу в несколько мест. Чтобы наверняка. И она лично собиралась отнести письмо к ВДНХ, потому что там уже поставили почтовый ящик. И еще она просила перевести письмо сразу на несколько языков, чтобы дошло и до Пер Ноэля, и до Санта-Клауса. Потому что бывают ночи, когда надо быть счастливым любой ценой и не хочется зависеть от чьих-то капризов. Не говоря уж о такой досадной помехе, как языковой барьер. «А в Углич, — шептала моя дочь в трубку, — ты не пиши. Там что-то не так». По ее словам, тамошний дед что-то недоговаривал. Он не знал, сколько ему лет (потому что один раз сказал, что двести, а в другой — что девяносто). Кроме всего, он с трудом держался на ногах и пел под гармонь: «Парней так много холостых». По представлениям моей дочери, он должен был любить свою внучку, а не каких-то хлыщей с неопределенным матримониальным положением. И тем не менее утром она передала мне письмо для неуправляемого благодетеля. Она сказала, чтобы на работе я запечатала его в конверт. В письме моя дочь просила «Гейм-бой» для себя. Часы с зайчиками для сестры (видела я этих зайчиков! Они таким занимаются, что их таможня не пропустит!). А еще она писала, что у нее есть мать. Она просила у деда подарок для этой матери. (Тут меня пробила скупая слеза, потому что на подарках матери я рассчитывала сэкономить.) Уверяла, что матери позарез нужен «режисер-постановщик фильма по ее книге». И добавляла: «желательно состоятельный иностранец. Неженатый». Неженатый — подчеркнуто. Я с грустью подумала, что лучше бы она заказала новый сидюк для машины. Но вечером мне позвонил мужской голос и сказал, что из неженатых режиссеров-постановщиков есть только Тарантино. Наверное, это был Дед Мороз. Я еще раз подумала, что надо было вписать сидюк. Потому что у Тарантино скверный нрав. А утром приехала мама. Она стала очень худой и маленькой, и это было очень грустно, потому что становилось совершенно ясно, что я не могу уповать на нее, как на Деда Мороза. Что сказки кончились. Она сказала, что посидит с котом, пока мы будем скрываться от Деда Мороза в труднодоступных местах. И еще она сказала: тут тебе Дед Мороз подарок передал. Тебе оставить на потом или сейчас? Все хочется сейчас. Ради этого за три недели обшариваются кладовки и верхние полки. И сердце замирает, когда натыкаешься на бесформенный лоск упаковочной бумаги. Я, стараясь не выглядеть пафосно и глупо, сказала: «Ладно, давай щас». И она достала. Это был пакет с желудями. Мама сказала, что это желуди, которые росли в моем родном городе, в моем любимом парке. И мы всегда таскали их в карманах с 1) бабушкой, которой уже нет, с 2) дедушкой, которого уже нет, 3) с отцом, которого уже нет, и с 4) тетушкой, которая тогда была девицей на выданье, а теперь ее тоже нет. Это был жалкий полиэтиленовый пакет, которые выдают бесплатно в супермаркетах, а рачительные пожилые хозяйки их не выбрасывают, а стирают, а потом лепят на кафель на кухне, чтобы они просохли. Пакет был такой — уже стираный. Желуди были как в ближайшем парке. Мама, повторяю, уже не производила впечатление человека, который может любить авансом беспроцентно. Она не производила впечатление человека, за которым можно укрыться от выкрутасов Деда Мороза. Я подумала, что Дед Мороз все-таки порядочная сволочь. Потом я подумала, что ему тоже несладко. Потому что все, по большому счету, просят одного и того же. А как наберешься самого востребованного на всех? И я подумала — хрен с ним, с сидюком. Обойдусь желудями. Я их возьму в труднодоступные места и разбавлю ими эндемики, заполняя тем самым досадные пустоты, которые остались 1) от моей бабушки, 2) от моего отца, 3) от сидюка, 4) от Тарантино. Моя мама тоже оставила письмо для деда. Я его вероломно вскрыла. Там значился норковый полушубок. СУМЕРЕЧНЫЙ АНГЕЛ Три дня дома из напитков было только шампанское. А из еды — торты. На работе иностранный босс подарил ангела со стразами Сваровски и еще одну бутылку Асти. Я выступила с ответной речью, в которой извинилась, что я — паршивая овца в их дружной семье, но родню не выбирают. От своих получила в подарок дырокол 1927 года, со звездой, трещотку для разгона дурных мыслей и альбом с картинами психов. За это скормила остатки тортов и постелила в гостиной пять половичков для ночлега. На второе утро дети сказали, что в школу не пойдут — не на кого оставить дом. Позвонила бывшему мужу, спросила, как бороться с похмельем. Умираю, говорю. Он цинично ответил: «Феи не умирают». И повесил трубку. На третий день скинулись и купили барбекюшницу. Жарили на балконе шашлыки. С соседнего балкона предупредили, что если приедет милиция, они будут свидетелями. Мы ответили, что нет у нас свидетелей, кроме бога (я живу на последнем этаже). Но все равно перебрались на крышу. Выяснилась прискорбная правда: видимо, в моем доме не готовили, а если готовили, то ели из кастрюль и, видимо, руками. Соседи вылезли на крышу. Принесли вилки и упаковку одноразовых тарелок. Еще у них было караоке, мы сначала ломались, эстетствовали, а потом сдались. С душой пели: «Белеет мой парус такой одинокий на фоне стальных кораблей». Стреляли по воронам из рогатки стразами Сваровски. Открыли купальный сезон в фонтанах ВДНХ, вытащили на крышу пять половичков, лежали под звездами. Кто-то сочинил блюз «лунный загар не оставит следа на теле с родимым пятном вместо сердца». Дети танцевали между антенн, тарелок и рулонов рубероида. А потом у меня зазвонил телефон. Это была мама. Я собралась. Мама каждый год желает одного и того же. Она считает, что пора остепениться и занять руководящий пост. Она желает много денег, желает, наконец, стать хорошей матерью и ходить на родительские собрания. Еще она желает мне приличную машину, респектабельных друзей и хочет, чтобы я оделась поприличней. И каждый раз она желает мне хорошего мужа (причем это она делала и в годы моего замужества). Мои нереспектабельные друзья виновато затихли. «Да, мамочка», — сказала я наиболее осмысленным голосом и приготовилась оправдываться. Мама сказала, что у нее дела идут неважно. И ей очень страшно. Мне от этого стало очень страшно. Я посмотрела на часы. Было полчетвертого. Я дрожащим голосом сказала, что это просто время такое. В этот час всем страшно. Все наладится. Самая тьма перед рассветом. — Нет, — сказала мама, — ты не поняла. Анализы у меня стали еще хуже. — Мама, я тебя заберу, — сказала я. А хотела сказать: «Мама, я тебя спасу». — Не надо меня забирать, — обиделась мама, — я не мешок с картошкой. Я не хочу засыпать под «Рамштайн». Пусть все идет как идет. Я понимала, куда она клонит. — Мама! — сказала я. Ты не имеешь права. Просто не имеешь права! Потому что я еще не стала нормальным человеком, потому что у меня еще нет шубы, приличного авто, потому что мои друзья еще не выросли, а дети не ложатся в положенное время. И вообще — они шляются по крышам!!! — И, мам, — пожаловалась я, — мы очень голодные! Мы хотим, чтобы все было, как всегда. Чтобы ты не лежала в больнице, а приехала и сделала нам винегрет! Я хотела сказать, что это несправедливо — выводить меня на линию огня. Я не готова. Но мама сухо сказала, что завтра поговорим. А нам всем давно пора спать. Потому что мы уже не маленькие и у нас у всех завтра будут синяки под глазами. Мы сидели на крыше. Действительно был час перед рассветом: он был пугающе темным. И один мой друг (который сконструировал трещотку) сказал, что у него отец сломал ногу, а переезжать категорически отказывается. А другой друг (который принес рогатку) рассказал, как провел последний месяц в больнице, потому что его маме делали операцию. И там не было даже простыней. И он чувствовал себя таким беспомощным и маленьким. Честно говоря, мы все себя чувствовали беспомощными и маленькими. Слава богу, что дети уснули и не видели этого позора. А когда закончился самый темный час и наступил рассвет над крышей, мы увидели, что все мы ужасно бледные. Как и всё в этот серый час. Я подумала, что в моей коллекции не хватает одного ангела. Ангела, стоящего на самом краю смотровой площадки Вавилонской башни. СВИТ ХОУМ Съездила на два дня на родину. Красивый теплый город, во дворе дома пахнет ванилью, по улицам ездят поливалки, голуби — благородных палевых тонов, консерватория, как пряничный домик в Майсене… а езжу туда только по грустным поводам. Оказывается, в этом городе много больниц. И есть кладбища. Мой попутчик сказал, что это необъяснимый эффект. Он сказал, что амебы не умирают, они вечные. И хоть мы состоим из таких же ДНК, мы стареем и умираем. Это было очень обидно. Мой попутчик согласился. Он сказал, что все дело в хвостике этой ДНК. Что сама ДНК может делиться бесконечно, а вот хвостик у нее сокращается, и когда он иссякнет, то весь организм начинает стареть, болеть и умирать. «Плохо», — сказала я. Я не могла понять, почему у амеб хвостик не отваливается, а нам так не повезло. Но я об этом не спросила. Потому что я не хотела ранить попутчика. Он был очень высокоразвитым и далеко немолодым. С хвостиком у него, должно быть, уже были проблемы. Но он не сдавался. Он сказал, что наука семимильными шагами движется вперед и вживляет крысам фрагменты ДНК. Я сказала: «Я дико извиняюсь, но где именно в организме располагается ДНК?» (Я ДНК изучала в школе, а это было давно, и тогда она выглядела как пластмассовая красно-синяя завитушка полметра в высоту.) Мой попутчик вздохнул и сказал: «Везде». Плохо. Плохо, когда везде в организме отваливаются эти чертовы хвосты. «Но вы пока можете не переживать», — ободрил меня попутчик и уткнулся в ноутбук. Я переживала за близких. Мне хотелось бы ездить в мой город, чтобы радостно бродить по теплым синим сумеркам среди красиво увядающего модерна. И пить шампанское на набережной. Попутчик у меня был — командировочный. Ученый муж лет семидесяти с ноутбуком. Он смотрел в ноутбук, я — за окно. А в соседнем купе девица (очень даже симпатичная) вопила: «Приличной девушке предлагать выпить? А вдруг вы клофелинщик?.. А клофелинщики так и выглядят — импозантно». В конце концов ей налили. Она немного подзатихла, перешла на удовлетворенное гудение. Я попросила у попутчика разрешения посмотреть почту. Из новенького было только письмо от старого друга. Он писал из Латинской Америки латинскими буквами. Он писал, что сейчас как раз на том острове, где я оставила свое сердце. И он писал, что меня здесь помнят. И хранят чегеварку, которую я оставила у соседей по домику на воде. Помню, на этом острове меня потрясло кладбище. Мы ехали на тюнингованном проржавевшем джипе, украшенном, как новогодняя елка. У нас орала музыка. И наш водитель — Педро — сказал, что ему надо навестить дядю. Так мы оказались на кладбище. Там, в беспощадных лучах, под беспощадные вопли тропических птиц, сидели, разомлев, мраморные ангелы. Это было нереальное зрелище. Потому что у меня никак не укладывалось в голове, что в этих местах кто-то может умирать. И кладбище это выглядело нелепо и мультяшно… Я отписала другу, чтобы передавал привет Педро, если тот не уехал на материк. И Майке. И вернула компьютер своему попутчику. За окном мелькали погосты и помойки, погосты и помойки… ДЕВУШКА БЕЗ ВОЗРАСТА — ДЕВУШКА БЕЗ НАДЕЖД — ДЕВУШКА С ПСОРИАЗОМ И ЧУЧЕЛО СМЕРТИ — Я совсем плоха, приезжай, я, наверное, умираю. (Так. Спокойно. И без дрожания рук. В лучших традициях семейки Аддамс. В лучших традициях фамильного реалити-шоу, где предложенные почки, печень, руки и сердце на фиг никому не нужны за их полнейшей непригодностью.) — У меня есть три дня, ты успеешь умереть? Больше я ждать не могу, у меня куча работы! На самом деле я выиграла еще полдня. Плюс сэкономила на билете. Я выгодно выменяла на ребенка внедорожник сотрудника. Я утрамбовала плохо накиданный асфальт провинции на протяжении восьмисот шестидесяти километров и сбила помойку при парковке. — Мама, что плохо?! — Все! Вчера я затопила соседей. Если честно, то выглядела она не как человек, которого должны парить последствия потопа. Она сидела на балконе и шила из пижамных штанов веселенькие шорты. Шорты, которые никто и никогда не будет носить. Она хотела убить оставшееся время и не думать. Ни о чем. — Понимаешь, — сказала моя кузина, — ей нужно придать вектор. Я кивнула. — Понимаешь, — сказала моя кузина, — ей надо вернуть интерес к жизни. Я кивнула, но поделать ничего не могла. Потому что маму мои жизненные интересы пугают и убеждают в моей полнейшей нежизнеспособности. Она боится моих ангелов, росписей на стенах и звуков, которые я извлекаю из флейты. Она говорит: «Аглая, убей своего внутреннего ребенка». А я не могу, я без него сильно осиротею. Тем более что у меня и так с близкими родственниками вон какая жопа происходит. А кузина рассказала, как к ней приставал таксист и приглашал ее отдохнуть на пляже. Мама действительно завелась и отложила пижаму. Моя кузина знает, как вернуть интерес к жизни. Интерес к жизни неразрывно связан с мужским интересом к плоти. У моей кузины всегда были самые длинные ноги и самая красивая грудь во всей нашей семейке Аддамс. И наплевать, что именно эта плоть не демонстрируется мужчинам последние десять лет по причине псориаза. Главное — это импульс жизни, так она сказала. Будь моя воля, я бы скомкала все памятники Фрейду и отлила из них монумент своей кузине. Кузина напомнила про девочку, которая делала журавликов. Мама покачала головой. Кузина рассказала про мальчика, который писал письма Богу. Мама рассмеялась. Знаем мы, как работает эта почта. Нам был нужен осмысленный вектор. — Мы поможем страждущим, — вдруг сказала я. По-моему, это прозвучало не по-детски и очень благотворительно. — Мы поедем и вручим ангела. Этот ангел позарез нужен девушке, иссохшей от страшной любви. Кроме всего, это прозвучало очень жизнеутверждающе. С одной стороны, очень радовало, что кто-то тоже страшно исхудал. С другой — обнадеживало, что это от любви. А значит, не смертельно. — Я не перенесу поезда, — сказала мама. — У нас есть танк, — сказала я. — Где ангел? — спросила моя кузина. С ангелом были проблемы. Я посмотрела на маму. И подумала, что крюк в восемьсот шестьдесят километров мы себе не можем позволить. Это в реалити-шоу герои, не продав почку, встают здоровее прежнего под бурные аплодисменты счастливо объегоренных. А у некоторых из нас органы в удручающем состоянии и объегорить никого не удастся. Мой внутренний ребенок очень огорчится, безнадежно испортив любимую игрушку. — Ангела мы сделаем из подручных средств. У меня мало времени и куча дел!!! Мама хмыкнула. Кузина кивнула. Потому что она тоже балует своего несносного внутреннего ребенка и не ездит с таксистами на пляж. Она ездит на дачу, где делает чучел и расставляет их вдоль забора. — Аглая, откуда у тебя эта машина? — спросила мама. Я не стала рассказывать, что за этот космический аппарат оставила в заложниках свою крошку. Я сказала: — Мама, ты же знаешь, что я торгую опиумом для народа. А он, как всякий наркотик, ходко продается. — Аглая, я горжусь тобой. — Куда мы едем? — спросила кузина. С этим были проблемы. Про исхудавшую девушку я знала, что она живет в восьми часах от Москвы по Горьковской дороге. Кузина кивнула. — Главное — это задать вектор, — сказала она. На танке получалось быстрее. Двигались мы с другой стороны. По прикидкам это мог быть Тамбов. Или Мичуринск. Или Кирсанов. Мы решили осчастливить девушку методом ковровой благотворительности. Мы срезали дорогу, а напрасно. Потому что есть дороги, которые не ведут к девушкам, а теряются в глуши, петляют по камышам и вязнут в песке, как истоки Нила. Я стирала трусы в какой-то речке, моя кузина, не стесняясь, загорала на берегу, и отметины псориаза смотрелись благородно, как пятна на далматинце. Мы были теми, кем хотели быть, но никогда не успевали. Потому что, когда крутишься на месте — не успеваешь, а пока ты в дороге — ты не умрешь. А что выпендриваться перед вечностью? Мама лежала на заднем сиденье и писала в тетрадку мемуары про детство. Она ни к кому не обращалась, и это было честнее переписки с Богом. На второй странице она поведала историю, что до двенадцати лет у нее не было кукол. И она делала кукол из тряпок. Вот так. И она ловко скрутила куклу из носового платка. Вот!!! Я залезла в багажник и нашла там чехол от матраса. Это был прекрасный полосатый чехол, местами погрызенный бультерьером хозяина танка. В сельпо под Мичуринском мы купили вешалку. Это были плечи. В Мичуринске мы нашли исхудавшую от любви девушку. По имени Лена, девятнадцати лет. Она была единственной рэппершей в этом городке. Я полезла было за полосатым ангелом, но тут Лена сказала, что она не так одинока, как бы нам хотелось. Она нашла двух рэпперш в Тамбове и вообще скоро поедет на «Фабрику звезд». В Тамбове мы не стали искать рэпперш. На почтамте я спросила, есть ли в городе хоть один зажигательный диджей. В клубе я спросила, знает ли диджей сильно исхудавшую девушку Верусика. Диджей зевнул (он вообще был сильно с бодуна и помят, как все харизматичные мужчины). Он сказал, что знает одного Верусика. И она работает в сберкассе. Сберкасса была закрыта. Потому что это у нас был вектор и вечность, а остальные заякорились в пространственно-временном континууме, втиснутом в привычный календарный график. Было двенадцать ночи. А завтра — воскресенье. Мама сказала, что в понедельник ей будут делать капельницы. А со среды — десять уколов. — Так ты не хочешь посмотреть на моего ангела? — удивилась я. До моего ангела оставалось каких-нибудь восемь часов. — А разве мы его не подарим? — не поняла меня мама Ангела мы оставили на ступеньках сберкассы. Мы подумали, что в каждом городе женщины худеют от неразделенной любви. А в сберкассах по определению должны накапливаться разбитые девичьи сердца. Мы оставили его в полчетвертого утра, привалив к двери. Мы его выволокли из машины, а он был такой мягкий. И здоровый — с нас ростом. Он так доверчиво к нам льнул, пока мы его усаживали. Этого ангела, из обоссанного бультерьером матраса. Он был похож на чучело наших нелепых жизней. На памятник тому, кто никогда не умрет. ЗЛОЕ…УЧИЕ ГЕНЫ СЕМЕЙКИ ДЮРСО Мне досталась недвижимость в южном городе, где помидоры женского рода, а на набережной стоит памятник влюбленным из легкоплавкого металла времен гедеэровского соцреализма. Невесты в кураже отрывают подолы аж по самый небалуйсь и привязывают их на памятник куда придется. Впрочем, памятник — это муниципальная собственность. Из фамильного еще достались две кузины. Одна похожа на Николь Кидман, а вторая — на Бьорк. Это потому что бабушка у нас была похожа на Одри Хепберн, но без удручающего скандинавского наста. Бабушка любила смотреть бокс по телевизору. Она лежала на оттоманке, смотрела в перламутровый театральный бинокль и кровожадно покрикивала: «Ну давай, давай, врежь ему». Еще она темпераментно гадала на картах, смачно плюя в морду пиковому королю, если под ним обнаруживалась какая-нибудь малознакомая бубновая тварь. Бабушка сказала, что Бьорк будет фамильной гордостью, Кидман — фамильной красой, а я стану птичкой на ветвях души седовласого писателя. Кидман вышла замуж за казанского татарина. Страшный был мудак. Хорошо, что недолго продержался. Бьорк тоже вышла замуж. Ей достался абхазский князь. И что удивительно — тоже редкостный мудак. Мне достался писатель. Не хочется никого обижать, но что-то пугающе общее с татарским ханом и абхазским князем у него было. Теперь это не имеет к нам никакого отношения. Со стороны вообще может создаться впечатление, что мы размножаемся делением: мудаки пугливо проскальзывают тенями второго плана, а теток прибывает в геометрической прогрессии. Кузины сказали, что недвижимость надо запереть, а самим валить на дачу, только прихватить хрустальную конфетницу, а то коту будет не из чего пить. Дача моим кузинам нужна, чтобы забываться. То есть чтобы не вспоминать, что случилось, и не думать, что еще может случиться. Они мне сказали, чтобы я забывалась, как хочу. Кузина, которая была за князем, как подорванная, выращивала какую-то ботву. В этой ботве у нее выросла помидора с голову ребенка, больного гидроцефалией. А потом она из этой ботвы готовила. Несмотря на одноконфорочность — в промышленных масштабах. А когда-то она хотела работать наблюдателем за ростом травы. Кузина, которая была за татарином, все время убиралась. Она скребла пол, мыла посуду в баке, а когда становилось нестерпимо жарко, тщательно обливалась водой из шланга. Когда-то она определяла качество людей по запаху. Некоторые у нее пахли арбузами, а другие — дерьмом. А я села на скамейку и наблюдала за жизнью муравьев. Когда-то я мечтала создать полную энциклопедию улыбок. Потому что все мужчины, глядя на меня, хохотали до упаду. К шести утра старшая кузина сказала мне, что так дело не пойдет. А я высказалась в том смысле, мол, а куда деваться. А она мне ответила, что еще не поздно затеять энциклопедию взглядов, молящих о пощаде. А я высказалась в том смысле, что это неконструктивно и хули толку. Особенно после того, как какая-то вероломная тварь пожрала муравья, тащившего стручок из-под акации. Вот до чего мы докатились, дорогая бабушка. В снятом параллелепипеде из унылого силикатного кирпича на берегу реки, пахнущей арбузами. Я затоптала подлую тварь и засыпала муравейник, чтобы не о чем было сожалеть. В течение трех дней я расписала каждый кирпич по фасаду, куда только можно было дотянуться с садовой лестницы, вынесенной под покровом ночи с соседского участка. Теперь по фасаду летал крылатый багровый кот, пьяный ангел, стая колорадских жуков и несколько существ, напоминавших Бьорк, Кидман и всех прочих ведьм, то есть, извиняюсь, фей нашей зловредной семейки. Бьорк вкопала в землю металлический шест. Она сказала, что в следующем году вокруг шеста вырастет виноградная беседка. Но беседка начала расти ночью, после того как мы выкопали почти готовый виноград у соседей напротив. А Кидман покрасила окна вызывающей оранжевой краской. Наша бабушка всегда предпочитала именно эту краску. Она такой красила паркет. Ночью мы танцевали у шеста. Все женщины в нашем роду рано или поздно исполняют этот сомнительный танец. Про бабушку это известно не точно, но всем известно, что какие-то бубновые дамы за что-то разбивали ей окна. А моя дочь в порыве всеобщего созидательного веселья надела себе на голову ведро с краской. Мы долго решали, что с ней делать: оставить ее Милой Йовович времен «Пятого элемента» или превратить в Бритни Спирс. Может, вам нужна мужская помощь, прошелестел дачный сосед, летчик в отставке. Ну, в смысле, розетки починить или ручки прикрутить. Вообще-то нам ручки не нужны, мы масштабно мыслим. Кроме того, жена летчика сбила летчика на бреющем и вежливо пригласила нас на консультацию по дизайну ее жилища. Мы хватали ее за руки и наперебой рассказывали, какие интерьеры украсят ее унылый дачный домик. Она плакала от умиления и насыпала нам полные карманы яблок. Потому что за какие-то полчаса она успела пожить в трех принципиально разных домах. Перед уходом мы посоветовали ей для начала сровнять все с землей бульдозером. Чтобы легче начитать новую жизнь. Это был катарсис. Ботва сдохла, в доме никто не разувался, хорошо, что хоть посуда не пачкалась, потому что из нее никто не ел. Потому что никто не готовил. Мы принесли с реки корягу и вырыли вокруг нее прудик. На берег прудика стекались соседи из самых дальних закоулков, и мы им рассказывали, как прекрасно они заживут в домах, которые мы им придумаем. Наша услуга называлась «виртуальный дизайн» и пользовалась сногсшибательным успехом. Мы залезли на чердак и обнаружили там много прекрасной краски, так и не использованной неведомыми нам хозяевами дачи. И тогда мы вылезли на крышу и нарисовали на ней облака. Точно такие же облака нарисовала моя бабушка на репродукции картины Леонардо «Дама с горностаем». Жена отставного летчика сказала из засады своей рабицы: «Господи, как весело вы живете». Она сидела за решеткой, как крупный, несколько грустный примат, который не может отлучиться на крышу, потому что сейчас к нему приедет сын с невесткой и надо готовить борщ. А нам-то что. Ни у одной из нас не осталось никаких обязанностей перед ханами. Одна из нас потеряла восьмимесячную дочь, вторая — мать. Все мы лишились нашей бабушки, хотя от нее мы такой подставы не ожидали. И теперь мы на своем празднике непослушания могли творить, что заблагорассудится. Так что обращайтесь. ВСЕ СУМАСШЕДШИЕ Друг по переписке (которого я никогда в глаза не видела) прислал мне фотографию ока Божьего. Совсем сбрендил человек. Но сбрендить — это в кругу моих знакомых норма. Вообще-то это было письмо счастья. А еще точнее — фотография, сделанная с телескопа Хаббл. И утверждалось, что такое явление случается раз в три тысячи лет. И необходимо загадать желание, а фотографию переслать семи страждущим. Я смотрела в глаз уникальному космическому явлению, и все мои желания казались какими-то мелкотравчатыми. Тогда я решила покопаться в Интернете и выяснить, кто наблюдал это явление три тысячи лет назад и как точно исполнились его желания. Но тут на меня свалилась новая забота. Друг по переписке (которого я в глаза не видела) пригласил меня на стройку на окраине города. Он предложил сделать ангела из арматуры. Друг по переписке утверждал, что он — плюмбер, и на стройке ему принадлежат все трубы и огрызки арматуры. Отпираться было неудобняк, потому что я — заложница своего образа жизни артефикатора. Я безответственно совращала народ призывами сделать Ангела на краю Вавилонской башни. Но Вавилонская башня, по моим представлениям об архитектуре, должна была стоять в самом центре города. Друг по переписке (которого я в глаза не видела) утверждал, что на окраине безопасно, там стоят дома, гуляют люди и рыщут собаки. Этот аргумент мне показался убедительным — в конце концов, на то и Вавилон, чтобы разрастаться. Мне пришлось согласиться, хоть я и побаивалась. У меня было три версии. Первая: за ником друга по переписке скрывается кто-то из моих идиотских друзей (и если я не приеду, они напишут мне: «Аглая, какое же ты трусло и врунья! Говорила, что делаешь ангелов, а сама сидишь на заднице и трясешься, как студень»). Версия вторая: это маньяк. Он заманивает на стройки плохих писательниц (ведь мою-то книгу он не читал, сам признавался в комментах, не знает, что она хорошая). И там разделывается с ними в гулком подвале. Санитар национальной культуры. И третья версия. В которой я себе долго не признавалась. Но именно она, эта версия, стала решающей, когда я послала ответ с согласием. Я думала, что это один человек, который безвозвратно исчез четыре года назад. Я даже заготовила фразу для встречи на стройке на окраине города: «Смерть тебе к лицу». Ночь перед вылазкой на стройку я не спала. К четырем утра версия о маньяке стала доминирующей. Потому что наступающий день был праздничным, и на стройке свидетелей не будет. Утром я собрала совет. На совете присутствовали дворовые тинейджеры, мои тимуровцы. Они сказали, что покрадутся за мной и залягут на стройках поблизости. Тимуровцы на ближайших стройках показались мне бедствием гораздо большим. Потому что этих тимуровцев обходили бы за версту даже квакинцы. Один из них угнал тачку отца, отец объявил розыск, за тимуровцем была погоня, от которой он увертывался, «положив стрелку» на проспекте Мира. Я подумала, что с отцом я не расплачусь, и предложила тимуровцам ждать дома моего звонка с паспортными данными друга по переписке. И эти данные сразу же передать Молекуле. Пусть пробьет на работе по базе данных. Ребенок завывал от ужаса и вис у меня на ногах, причитая: «Мама, не надо на стройку, у нас дома и так полно хлама, куда мы денем ангела из арматуры?!» Тимуровцы оторвали ребенка от колен и утешили. Мол, не парься, до ангела дело может не дойти. Позвонил мой режиссер и спросил, не хочу ли я приехать на работу. Я упавшим голосом сказала: какая работа?!! Я еду варить ангела! Он сказал, чтобы я не смела. Лучше он привезет в монтажку отменный суповой набор. С него навару больше. На всякий случай он сказал, что будет звонить каждые полчаса. Но первым позвонил Молекула. Он спросил сонным голосом, не ох…ела ли я. И чтобы я немедленно разворачивалась, потому что сегодня выходной, он стоит на кухне в трусах и не собирается в таком виде переться на работу из-за моих причуд. Я сказала: «Стареешь, Молекула» — и бросила трубку. Были денечки, когда Молекула, невзирая на время суток, приезжал за мной в самые немыслимые места. Прискорбно, когда возраст лишает надежного тыла. Молекула не сдавался, он перезванивал и орал, что любой паспорт можно сделать на Малой Арнаутской, а любые права купить. Он орал, что я инфантильна и не знаю жизни. Я ответила, что хочу узнать жизнь в дебрях окраин, а не провести ее на кухне в трусах. Район был обитаемый. Там действительно ходили люди и рыскали собаки. Но это был такой район, такие люди и такие собаки, что убей меня кто у них на глазах, они бы не удивились. В таких местах это норма жизни. Я на всякий случай покрутилась перед пустынной стройкой. Чтобы гипотетические варианты 1 и 3 видели, что я не трусло. Но в необитаемых окнах никого не было. И тут к моей машине подъехала «Волга». «Волга» (сказала я себе) — это уже подозрительно. Первый и третий вариант отпали. Друг по переписке ни капли не был похож на моих друзей. Он не был татуирован, как якудзай. У него не было очков в оправе из битого стекла. У него не было немыслимых штанов, распиздяйского взгляда, наушников в ушах. Он не был похож даже на Матекудасаи, который, хоть и взрослый, но ходит в арестантской шапке. Впрочем, Матекудасаи не стал бы суетиться и мельтешить на «Волге». Он бы оставил мне на стене надпись маркером: «Глаша, я в рюмочной напротив». Друг по переписке выглядел НОРМАЛЬНЫМ, и я бы даже сказала — обычным человеком. И это было очень подозрительно. Потому что я не видела плюмберов, маньяков, а последнее время — и нормальных людей. Поэтому я попросила паспорт и продиктовала данные Молекуле. Друг по переписке продемонстрировал мне арматуру в багажнике, что меня несколько обескуражило. Дело в том, что последние сутки моя голова была занята внутренними диалогами с гипотетическим противником, а не творческими задумками по изготовлению ангела. Отступать было некуда, потому что друг по переписке уже командовал на стройке. Ему уже почтительно тащили сварочный аппарат, называя его (не аппарат, а друга) по имени-отчеству. Потом подошел узбек в ватной одежде и маске сварщика. Дело приобретало совсем дикий и необратимый оборот. Кроме того, было ужасно холодно. И когда друг по переписке предложил мне спуститься в подвал, я с радостью согласилась. Потому что в подвале хотя бы не дуло. В подвале друг по переписке рассказал мне, как устроено водоснабжение. Я решила, что он все-таки настоящий плюмбер. В противном случае его познания о подаче воды завязли бы на уровне моих с друзьями. А точнее — на уровне Древнего Рима. Потому что я искренне считала (до посещения подвала в новостройке на окраине города), что для того чтобы вода потекла из кранов на шестнадцатом этаже, надо рядом построить башню и натаскать туда воды. В подвале телефон у меня не принимал. Из подвала я взяла прекрасный ржавый фланец и какую-то очаровательную вещицу на колесиках. Я кинула это все в багажник. А сама села в машину. Потому что было очень холодно. И что же я видела в окно? Я видела недоумевающего узбека. И нормального взрослого человека. Они в запальчивости варили клетку из прутьев. Узбек спросил меня (просовывая руку сквозь прутья), для какого по размеру зверька клетка. А нормальный человек сказал: это не клетка. Это ангел. И тогда узбек поднял маску. И стал опасливо озираться вокруг. Но потом дело пошло. Нормальный человек рисовал обломком кирпича на асфальте чертежи, потом по ним гнул крылья, лапы и нечто, что они приделывали вместо головы. А узбек, который приехал черт-те-знает откуда за своими тремя сотнями долларов в месяц, который жил в недостроенном доме с женой и двумя детьми, он с какой-то неистовостью варил ангела. Звонил режиссер, надрывались тимуровцы, Молекула, а я давила их звонки. Боялась, что расплачусь в трубку. Потому что было что-то ужасно, ужасно пронзительное, грустное и несправедливое в этой картине. Потому что эти люди не выглядели как те, которые срываются спозаранку в выходной день делать ангелов. Они выглядели как люди, которые по графику сдают дом в эксплуатацию. Я вышла и спросила друга по переписке: «Вы с детства мечтали стать плюмбером или как?» И он ответил, что пошел в тот институт, в котором учились его дед и отец. И я с такой злобой подумала об оке Божьем, взглянувшем в объектив Хаббла!!! ЧТО оно может рассмотреть оттуда, из глубин космоса, когда даже я с пяти метров вижу ПРОСТО людей? И примет ли оно, это око Божье, кривые железяки за ангела? Или как всегда отмажется дистанцированным снобистским представлением, что человек использует всего семь процентов своего мозга? Всего семь процентов себя?! И сердце мое, если честно, просто разрывалось. Потому что человек гораздо больше себя. И внутри каждого живет ангел. Только этого не видно. Особенно с больших расстояний. Ангела мы погрузили в машину, и я привезла его домой. Во дворе меня ждали тимуровцы, Молекула и дочь. Они встречали меня, как выжившую после атаки внеземной цивилизации. А я рассказала им всю эту историю. Молекула сел на пандус у помойки, закурил и сказал: «Все сумасшедшие». Плохиш, положивший стрелку, стоял в обнимку с кривым железным ангелом, как дурак. И вдруг сказал: «Я в шоке от всего этого». Дома я залезла в Интернет и переслала око божье восьмерым. Может, у кого-то найдется желание, в отличие от меня. Что-нибудь глобальное. Что можно разглядеть даже при такой удручающей близорукости. Часть вторая Май нэйм из Панама Ничего тебе здесь не напомнит об этом. И не мечтай. Ни соус «Тысяча островов» в пластиковой упаковке, ни девицы в бикини, индивеющие поджарыми задницами па двадцатиметровых баннерах, никакое другое рекламное ухищрение электронных средств, пытающихся убедить, что райское наслаждение подстерегает в ближайшем супермаркете на Ленинградке. МЕСТО Рай находится совершенно в другом месте, в чем мы неоднократно убеждались. Что бы ни говорил Палыч, высаживаясь в захолустном аэропорту на «А» — то ли Альмеранте, то ли Абуэло (хотя и первое, и второе звучит вполне правдоподобно, потому что первое — это местный ник Колумба, а второе — название пиратского рома). — Покажите мне идиота, который в тот раз бросил в воду монету! — вот что говорит Палыч, привычно вписываясь в пейзаж с цаплями по краю взлетно-посадочной полосы и пальмами, впечатанными в вишневое по случаю заката небо. Потому что в тот еще раз мы, идиоты, предполагали, что в рай дважды не попадают, и перед изгнанием просто избавлялись от местной валюты. Колумб искал это место (точнее, искал рай, а нашел это место) так. Плыл по морю все время вверх, говоря, что рай подобен женской груди: он-де мерно вздымается над морской пучиной. Сначала был остров, который Колумб назвал Попа, что значит «корма», Колумб разбил о него корму флагмана. Видимо, это был остров практически нулевого размера и не очень вздымался над пучиной. Потом были острова Бастиментос, Коренере и Бокас, потом уже Альмиранте. Что значит «адмирал». Так Колумб представлялся местным, потому что нам, европейцам, и в раю важно не ударить в грязь лицом. Здесь дни похожи на кому, а ночи на эротический триллер, у сигарет здесь привкус пота, у кожи — привкус моря, море сверху похоже на скомканную фольгу, а приглядишься — видишь песок на глубине, тонуть не страшно. Здесь просыпаешься от шороха и умиленно думаешь «ежик», а потом «какой, к чертям, ежик! Это гигантский краб, пришел, гад, и воняет итальянской кухней». Здесь дождь опрокидывается на тебя плашмя, здесь звездное небо так подробно, будто это эфемериды, вычерченные богом, упавшим навзничь. А уж если звезда отрывается и падает, то делает это так обстоятельно, что успеваешь не только загадать, но и исполнить желание. Здесь сначала кажется, что все возможно, а под конец думаешь, что и черт с ним, даже если дальше вообще ничего. Потому что ты попал. Известно ведь, что легче пройти сквозь игольное ушко. Это место так мало, что обратный билет остался в Каракасе (Венесуэла, Южная Америка), а багаж улетел в Сан-Хосе (Коста-Рика, уже почти Северная). И так узко, что где-то посреди него Тихий океан мешается с Атлантическим. И знаешь, оно так далеко, что у местных так же мало оснований верить в наше существование, как у нас — в их. Под единственным международным телефоном на окраине столицы висит список городов, куда имеет смысл звонить. Если верить списку, Европы не существует. И правда. Когда ночью смотришь в ту сторону, откуда прилетел утром, невозможно поверить, что существует что-то дальше Атлантиды. Потому что все-таки очень много воды. ВРЕМЯ Когда захочешь опустить руку в воду (а ты захочешь это сделать), не забудь про часы. Потому что после можно их снять и выкинуть. Все часы, приобретенные Колумбом по пути следования, остановились в этих местах. И адмирал (то есть на ту пору уже альмиранде) не повернул обратно с рекламацией, ибо был удовлетворен результатом. Рай, как известно, находится на истинном нулевом меридиане, где постоянно ноль часов ноль минут. То есть вечность. С вечностью здесь все по-старому. Здесь живут так, будто никогда не умирают. Я видела старика из местных. Он сидел посреди пыльной дороги с мачете в руках. Он ждал, когда с пальмы на мачете упадет кокос. В три часа пополудни по дороге проехал ржавый джип, припарковался у обочины и простоял там до вечера. Вечером кокос упал прямо на мачете. Здесь никогда не спрашивают «который час» и на пристанях нет расписания, потому что всем известно, что лодочники руководствуются вдохновением, а не надобностями пассажиров. И если уж ты попал сюда и твои остановившиеся часы валяются в номере, то тебе остается одно — не суетиться. И понять, наконец, что ты сидишь в кафе не для того, чтобы дождаться официанта, а потому что тебе интересно, сколько пеликанов спикирует в море у причала за два часа. Даже если все это время официант пытается разговорить зеленого попугая, сидящего на стойке. Если начать нервно оглядываться, будто ты ожидаешь чего-то большего от пустынного райского пейзажа, то тебя примут за американца. И на все твои просьбы ответят страшным словом «маньяна», что в переводе с испанского значит «завтра», а на местном диалекте «никогда». Там, где всегда ноль часов, завтра не наступает. Американцы построили в столице этой страны небоскребы и фастфуды, наводнили ее оффшорными долларами, платными стоянками и чизкейками. По-моему, это достаточный повод их не любить. Но они приезжают сюда с благотворительными выражениями на лицах. Они говорят, что за экзотикой, но требуют почему-то кофе без кофеина и чеки. И страшно огорчаются, что чизбургеры в «Макдоналдсе» холодные. Представляю, как бы они огорчились, если бы им пришло в голову выйти из заповедника, который они для себя выгородили. Потому что черный ход «Макдоналдса» ведет на улицу, где нет небоскребов, а имеющиеся двухэтажки расписаны невообразимыми граффити, а мальчик, который должен был нести чизбургер и две кока-колы со льдом, самозабвенно колотит по барабанам, а остальные мальчики (которых еще не приняли на работу в «Макдоналдс», потому что им не приходило и не придет в голову туда трудоустраиваться) сидят на балконе второго этажа и смотрят, как первый мальчик колотит по барабанам. Третий час. А перила балкона обвалились года два назад, зато теперь с балкона удобно спрыгивать на крышу автобуса. Это большая удача. Потому что расписания автобусов здесь нет, как, собственно, и маршрутов. Маршруты водители составляют по вдохновению, а не по потребностям пассажиров. И об этом известно всем. Кроме американцев, конечно. Американцы думают, что это из-за языкового барьера. Я первый раз видела, как они стесняются говорить на родном языке и листают разговорники. Наивные люди! Мой друг Палыч все первое пришествие в рай прожил (и прожил безбедно, надо сказать!) на единственной фразе: «Дос сервесас, пор фавор» (Пару пива, пожалуйста). Заветным словам его научил официант из кафе, где Палыч просидел часов пять. За это время он так научился не суетиться, что даже стервятники на фонарных столбах стали разглядывать его с интересом: падаль он уже или нет? А когда ночь навалилась на кафе, Палыч решился, наконец. Он показал официанту на стервятника и сказал: «Эль кондор пасо». За это ему было счастье в виде пива круглосуточно, льда, включенного телевизора, вида на пеликанов и пароля в рай. КОРЕНЕРО Когда приучаешься не суетиться, то начинаешь слышать, как гудит ветер в проржавевшем паровозе, стоящем на пустынном городском пляже. Или неожиданно для себя вычисляешь маршрут перемещения мороженщика в пространстве. Мороженщик кружит на зеленом велосипеде, впереди прилажен кулер, сверху — зонт, на поясе у него висят вафельные рожки. Он накладывает в рожок лед из кулера и поливает сверху сиропом. Пока он отсчитывает сдачу, лед тает и вытекает в вафельную воронку. И в этот-то момент — момент бесследного исчезновения льда — как-то проясняется внутренняя логика этого места. Места, где дома построены из досок из-под ящиков, где штукатурка облезает за полсезона, особенно если это сезон дождей. Где агрегаты ржавеют так быстро, что не имеет смысла их покупать. Зато джунгли вырастают так быстро, что не имеет смысла уезжать с дачи в межсезонье. И даже оплот осмысленности и порядка — мэрия — славится тем, что это единственное место на острове, где в полдень можно постоять в прохладной тени каменной колоннады. Допираешь, наконец, до того, что известно каждому местному мальчишке, кидающемуся в тебя маракуйей. Вся материя — просто жалкий тлен, данный в обременительную нагрузку к морю и череде островов на горизонте. Которые, кстати, ни капли не изменились со времен Колумба. Палыч говорит, что это не предел. То есть — не исток. Исток этого всего — там, на горизонте, на острове Коренеро. Потому что там живут индейцы, а они аутентичны без всяких бумазей из китайских магазинов. Без мороженого. Они не играют в баскетбол, не танцуют меренги с туристками и даже не воруют ящиков, чтобы настроить из них домов. Потому что их дома стоят на столбах, прямо в воде. Мы решили, что созрели наконец-то для аутентичной истины. Первый человек, которого мы увидели на Коренеро, был белым. Он сидел в клетке из прутьев. При ближайшем рассмотрении клетка оказалась подвесным креслом, но выглядел белый все равно как старый злой попугай. Он сказал, что местный ром отвратителен. Он сказал, что все бабы шлюхи. Он сказал, что море паршивое, в нем плавает туристское дерьмо. Потому что местные в море не ходят. Потому что у берега закопались два ската и живут там третью неделю. Он сказал, что сам живет здесь уже пятнадцать лет (и судя по трухлявости клетки, он не врал). И добавил, что это еще неплохо, потому что в тот сезон сюда приезжал немец, его ровесник, так его убило кокосом, потому что он спал под пальмой в шезлонге. Мы ему сказали, что он отлично сохранился для этих мест, и похвалили за правильный подход к жизни. (Кресло, в котором он висел, было прилажено к перекладинам на причале, над ним не было ни одной пальмы). Он немного посопел, потом сказал, что тому немцу еще повезло, потому что, чем жить, лучше здесь сдохнуть с кокосом на плечах. Он сказал: «Ром там» — и махнул в сторону мангрового болота. Индейская деревня действительно упиралась задами в мангры. Там, отгоняя москитов, спали немногочисленные индейские мужчины. Еще там был индеец-альбинос, он был священным для этой деревни, но мужчины его все равно в свою компанию не принимали, и он разравнивал граблями песок на дорожке до домиков. Домики, как и полагается, были на сваях. Там женщины вышивали местную вышивку. Я купила две: летающих рыб и летающего козла. И это было ошибкой, потому что все они, включая детей, мужчин, стариков и альбиноса, приняли нас за американцев. Они окружили нас и не размыкали круг, пока мы не отдали все, включая ластик (я) и презервативы (Палыч). Потом Палыч закричал «на х…й, на х…й!», и это получилось вполне интернационально. Альбинос обиделся и пошел к своим граблям, а дети смеялись. Одну маленькую девочку я узнала. Она каждое утро приплывает на наш остров в крошечном каноэ и оставляет его у причала пожарной части. Остальных детей привозят в большом каноэ с мотором, а у этой — свое, белое, разрисованное цветами. Они в школе учатся играть на металлофонах, а в три часа дня уплывают к себе на остров. Палыч потащил меня сквозь мангры, как Вергилий, ей-богу. Все в его обескураженном облике вопияло «истина не здесь». За манграми был бар. Он стоял на сваях, там были гамаки, и пить надо было лежа, хоть я убеждала Палыча, что пить лежа вредно, а хозяйка бара, толстая усатая тетка, добавила, что ром отвратительный. Тетка была, наверное, испанка, но по виду — ведьма ведьмой. Надо было сваливать. Но Палыч заупрямился и сказал: «Дос, пор фавор». Она спросила: «Вы знаете, что означает название бара?» Мы в этих местах не впервые и кое-что знаем. Мы сказали, что это название ракушки. Хозяйка усмехнулась. Она сказала, что это — часть женщины. А ракушку уже потом так назвали, потому что она эту часть напоминает. Я догадалась, что это точно не грудь, потому что в задрипанном баре на краю мангр ничто не напоминало рай. Она сказала, что такую ракушку женщина дарит мужчине, и тогда все. И показала на ракушку, которая лежала на стойке. Это был чудовищно большой экземпляр, он был отполирован и сиял внутри розовой подкладкой. Такую ракушку, только поменьше, я видела на шее у местного олигарха. Когда-то он приехал сюда простым врачом, потом ему подарили ракушку. И его будто подменили. Он сиял ярко-голубыми глазами, пил мате и лучился энергией. Но как образованный человек, он смог обуять эту энергию и направить ее в правильное русло. Скупил права на международную игру, разбогател, купил себе остров, построил там замок и назвал его «Лимбо». У Данте в Лимбо живут невенчанные влюбленные. Это, между прочим, круг ада. Палыч пожал плечами и сказал, что все погибло через женщин и им ничего не стоит погубить даже рай. Палыч знал, о чем говорил. Он видывал местных женщин. Впервые он встретился с ними еще у аэропорта. Две из них сидели в кафе, они были умопомрачительно красивы, и Палыч не мог этого не заметить. Когда он предложил им прогуляться, и они вышли из-за стола, одна оказалась непоправимо беременной, а другая — ростом с сидящую собаку. Палыч чуть не умер. Но быстро восстановился, потому что женщин здесь много, они ходят по улицам в разноцветных бигуди, а то, что ниже бигуди, — это шоколад с молоком, кровь с кофе. Один раз мы застали здесь праздник независимости, и все женщины были тамбурмажорками в серебряных сапогах. (Я потом весь вечер упражнялась в патио со шваброй, но куда там. Райх писал, что здешние женщины двигаются в правильном ритме — фрикционном, а я не местная, у меня даже в Москве узурпированная квартира.) А второй раз мы попали на конкурс красоты. Там были невообразимые красотки, они ходили в венках из гибискуса прямо по пивным лужам. Потому что чествование происходило на баскетбольной площадке. Но праздники кончаются, а дарить ракушки кому-то надо. А повезло только той, неведомой, с олигархом. Да еще Майке. Ее полюбил красавец-мусорщик, подарил ей мопед. Но это на других островах. На этом, аутентичном, была только усатая ведьма и ее огромная ракушка. — Так что будет, если подарить мужчине такую ракушку? — прицепилась я. Усатая не ответила. Она третий раз принесла ром Палычу, потом присела рядом с ним и прочувствованно сказала: — Да не дос-трес, пор фавор, а дубле, трипле! — что значит «двойной», «тройной». Как раз получалась привычная порция в сто грамм. Это, несомненно, была истина. А ракушку-то я нашла. И подарила ее одному мужчине в средних широтах, где эндорфины надо выбивать с боем, как новогодние мандарины в годы моего детства. Этот мужчина никогда не был на Коренеро и поэтому стряхивает в ракушку пепел. КОНТАДОРА На Контадоре меня встречал и провожал Чарли. Вообще-то он всегда приезжает к самолету на своей повозке, переоборудованной, по-моему, из катафалка. На повозке написано: «Вилла «Романтика», ночь в двухместном номере — 40 долларов». Чарли нуждается в компании. Но мне все равно было приятно, что кто-то меня встретил, когда я приземлилась. Потому что к этому не было ровным счетом никаких оснований еще там, в аэропорту на «А». Все думали, что ураган зацепится за перешеек и дальше не пойдет, но он катился, как огромная скалка, прямо за нашим самолетом. А самолет был, между прочим, малой авиации и его швыряло от молнии к молнии. Дело было плохо. Штурман даже отложил газету. Да и в салоне все время пикало и мигало. Мы четыре раза заходили на посадку, и кто-то сказал, что лучше уж повернуть назад. Но судя по безнадежной свинцовости за иллюминатором, никакого «назад» уже просто не существовало, поэтому самолет приземлился. Ливень бил параллельно линии горизонта, пальмы стояли параллельно ей же, да и никакой линии горизонта не было. Был только этот. Чарли. Он закричал: «Хэлло, ай эм Чарли!» — и издал фиоритуру. Потому что Чарли — австриец. Я поняла, что ничего хорошего здесь не будет. Контадора — страшный остров. Там на берегу стоит паром «Баргузин», и мужчины с неприветливыми лицами пиратов Карибского моря перебивают на нем номера. Кроме залетных пиратов на Контадоре живут только слуги. Потому что это остров очень дорогих вилл. Я своими глазами видела, как на вилле «Романтика» один шеф-повар набил морду другому шеф-повару, потому что у них возникли разногласия в рецепте приготовления омлета. Бедный Чарли! Он не знал, кого выгнать. Потому что, кроме как у Чарли, работать здесь негде. Виллы заколочены и, боюсь, их хозяева больше не нуждаются в омлете. Контадора принадлежит дону Педро. И это не смешно. Я видела его антрацитовый бюст, стоящий на развилке трех осклизлых троп в джунглях. Повторяю, это не смешно. Надпись под бюстом проникнута какой-то подозрительной сыновней благодарностью. Отцу-основателю. Что, он насыпал, что ли, этот остров? Практически насыпал. Дон Педро — колумбийский наркобарон. Он делает черное дело, у него нервная работа. И у него должно быть место, где он будет отходить душой. И такое заброшенное место в океане как нельзя лучше подходит. Хотя, кроме слуг, здесь еще есть полиция. На Контадоре у них участок в будке, на крыше живут ласточки, прилетевшие в теплые страны. Полицейские по очереди выходят и стучат палкой по столбу. Чтобы ласточки улетели и перестали гадить на национальный флаг. В этой стране нет армии, и все желающие послужить во славу отечеству идут в полицию. Продукция дона Педро есть у каждого лодочника, но полицейские их не тревожат. Зато они почти месяц заглядывали в банку с недоеденными рижскими шпротами, оставленную заезжим латышским клипмейкером на пляжном шезлонге. В чем-то я их понимаю: рижских шпрот здесь отродясь не видывали, а кокаина — хоть засыпься. Он продается по цене стирального порошка и в упаковках примерно такого же объема. Его рассыпают по столу не скупясь. Так домохозяйки в наших широтах рассыпают по столам муку, чтобы отбить на ней тесто. Сам дон Педро существует только в виде бюста на перепутье тайных троп. Своим сотрудникам он раздает здесь участки. Эти виллы построены по всем правилам военной фортификации. Я ходила но вилле с внутренним патио, где когда-то был фонтан. Там каменные скамьи стояли с видом на океан. На втором этаже в спальне с синим мраморным полом сохранилась кровать. Она была в удручающем состоянии, потому что, видимо, бесхозные слуги приходят сюда предаваться утехам на барском ложе. Но самое грустное было внизу. Там была детская комната, на стенах нарисованы уточки. А в соседней комнате еще остался каркас искусственной елки и куча мишуры. Я нашла там покоробленное картонное приглашение. Хосе-Диего и Кристина звали кого-то на Рождество. В ключнице висели ключи, они подходили ко всем комнатам и к воротам, надо полагать. Но ворота были снесены бульдозером и завалены досками. Ключи я взяла на память, но потом испугалась и выкинула с причала. Хосе-Диего, Кристина и другие сотрудники дона Педро любили устраиваться с размахом. У них были бассейны и зверинцы на каждой вилле. И теперь по острову бродят ручные павлины. Один раз меня по плечу похлопала паукообразная обезьяна. Чарли убеждает меня, что не все здесь так плохо. Есть же «Романтика» и вилла известного кутюрье. Мне приходится вернуть Чарли к действительности: кутюрье здесь не живет. Чарли упорствует: но он может сюда приехать в любой момент. Не может, Чарли, потому что кутюрье умер, и об этом горевали все пидоры планеты. Чарли деваться некуда. Он восемь лет назад выиграл двадцать миллионов в лотерею. Там, на далекой родине. И истратил эти деньги на свою детскую мечту. Его мечта похожа на страшные сны господина Эшера. У входа стоят гигантские шахматы, на кроватях покрывала с розанами, а вентиляторы так прихотливо извиваются под потолком, что я испугалась, как бы они не изрубили меня к утру в капусту вместе с булькающим гидроматрацем. Остаток ночи я коротала на диванчике в ресторане, Чарли не давал мне спать, страшно суетился, варил кофе, пек блины и даже пел, распугивая ночных птиц национальными подвывами. А под утро он показал на горизонт и сказал: «Киты». «Чарли, почему ты это все не бросишь и не уедешь к чертовой матери, то есть, прости, к родным пенатам?!» «Там киты», — ответил Чарли и поволок меня на пляж, договариваться с Яном. Ян — это лодочник на страшной облупленной лодке «Титаникус». Я повернулась и показала Яну «три», он покачал головой и крикнул «восемь». Описать это невозможно. Потому что это очень страшно и немного напоминает детский бред при высокой температуре. Они заныривали под лодку, и их тени тянулись и тянулись. Ян был вынужден заглушить мотор, потому что там было два детеныша, и мы могли им не понравиться. «Титаникус» был размером с их плавник. Это самая большая лодка на острове. Мы стояли очень тихо, только я повизгивала, но это было непроизвольно. Спины ходили рядом, они без звука вздыбливались из воды, как затвердевшие волны. Они, эти спины, были не гладкие, как у дельфинов, а напоминали старые дерматиновые диваны с дач, на них были заломы и вмятины. И тогда я протянула руку и потрогала. От прикосновения меня так пробивало только один раз — когда я потрогала скользкое тело только что рожденного ребенка. А Чарли вдруг разделся и плюхнулся за борт, как большой тюлень. Потом они долго трясли часы, а Ян говорил, что Чарли распугал всех китов в океане. По дороге Ян поведал, что у него жена белая и дом в Швейцарии. «Почему ты не уезжаешь?» Ян сказал, что у него здесь есть земля, на прошлой неделе один американец предлагал ему два миллиона. «И что?» С той стороны, где была «земля Яна», била волна, поэтому пришлось идти через мыс. Там росли не только банальные пальмы, но деревья, похожие на готические соборы, они уходили в землю раструбами, а наверху гудели. Когда мы вышли, то увидели… Белый берег. Стаи красных крабов-призраков. Их были сотни, они как-то синхронно бегали боком и приседали. Будто танцевали танец маленьких лебедей. Недалеко от берега, видно, был риф, потому что там океан как-то по-особому клубился, создавая иллюзию земли. На пляже лежали обкатанные ракушки. Сломанные ракушки были красивее целых. Они напоминали архитектурные излишества модерна. — Как называется это место? — Плайя примера. «Плайа примера» — значит «первый пляж». Ни капли он не изменился, это точно. Чарли перед отлетом утирал слезы тирольской шляпой, кричал, чтобы обязательно приезжала, какие там сорок долларов, все бесплатно, все включено. Еще он кричал, чтобы села у окна, сверху видно китов, это точно. Но потом двери самолета местной авиалинии открылись и вышли два человека — мужик с хвостиком и тетка в парео с лысой собакой. «Хэлло, ай эм Чарли!» Пока самолет не взвыл, я слышала фиоритуры. Хуже выпи, ей-богу. ГИБРАЛЕОН Что сказать про Гибралеон? Ни слова не осталось. Я скинула все на флэшку, положила ее в карман, чтобы, когда вернусь, отправить с гостиничного компьютера. А потом вышла на берег. Стояла уже ночь. Был отлив. Он оставил на берегу белый пластмассовый муляж стопы. Р-р 35. Это еще одно доказательство, что ангелы, покидая землю, отстреливают нижнюю ступень. На берегу, помимо стопы, осталась вся география волн, она сияла под луной наплывающими друг на друга неровными полосами, выложенными крошечными светящимися микроорганизмами. Я складывала их в карман. Но в кармане ничего не светилось, там осталась только мокрая флэшка, безнадежно загубленная. Не осталось также ни одной фотографии Гибралеона. И слава Богу, потому что — ну и что получил бы адресат? Несколько банальных видов для глянцевых буклетов. И когда я поняла со всей пронизывающей ясностью, что ничего не остается, я пошла на дальний мыс и легла там на камни. Я была одна на этом острове (не считая Палыча, он суетился на пляже, пытаясь снять на свою камеру цейтрайфер отлива). Я лежала и плакала. Я плакала и повторяла: «Господи, за что?» Потому что я понимала, куда меня занесло и что вокруг творится. И мне было совершенно не ясно, чем я это заслужила. Потому что жила я так себе, врала помаленьку, изменяла друзьям, изводила близких, недолюбливала животных и орала от недосыпа на детей. Может, я плакала от страха. Потому что за этот аванс еще непонятно, чем расплачиваться. Но потом подумала: насрать. И стала плакать просто от счастья. Потому что, как выясняется, счастье — это осознание того, что ничего не останется. Когда отлив, этот мыс вырастает в многоярусный балкон. Его ярусы так изгрызены прибоем, что сами уже напоминают черную каменную пену. Его плато изрезано руслами. В них остаются гуппи и тритоны. По камню надо идти босиком. Он такой теплый, что с щекоткой впитывает влагу со стоп. В шесть утра прибудет вода. Балкон зальет, гуппи унесет в море, камень, уйдя под воду, зашипит и остынет. Унесет даже ногу ангела. Вот так. В полшестого, когда на камне еще можно сидеть, поджав ноги, нет красок. Только свет. Из-за Гибралеона выскальзывает каноэ и катится по черной воде, как перо по гладкой столешнице. Как хорош был бы парус над лодкой, думаю я. Да какой тут парус, полный штиль. Но кто-то неведомый уже поднял парус. И он тлеет на ч/б этого рассвета, как какой-то глупый избыточный лепесток. А потом включают цвет, все это открыточное излишество. И это даже бессмысленно запоминать. Потому что никто не поверит. Наверное, надо остаться. Потому что ничего не жалко: ни несуществующей Европы, ни зарплаты, ни музыкального центра, ни ипотечного кредитования. Даже себя не жалко. Если я останусь на этом мысу и засохну, как вобла, а потом умру, то я этого даже не замечу. Потому что на Гибралеоне как-то не бросаешься в глаза. На пляже я нашла Палыча. Он сказал, что ему показалось, будто он тоже плакал. Врал наверняка. Палыч плакал, только когда ему в глаза попали стрекательные клетки медузы. Он сказал, что хорошо бы остаться. Мы сидели, смотрели в океан и надеялись, что лодочник Ян заблудился. Что его носит теперь где-то у берегов Чили, а мы сгинем тут. Без возврата. Без Европы. Без сознания. Без стыда. Палыч сказал, что готов подносить канистры с бензином лодочникам. Он сказал, что готов перекрашивать «Баргузин». Я сказала, что хотела бы остаться здесь и быть летчиком малой авиации. Я бы носилась в любую непогоду, подо мной плескались бы киты, старики и море. Еще у меня была бы карта. И я время от времени смотрела бы на нее, и мне становилось легче: карты для местной авиации очень подробные. Я в любой момент могла бы убедиться, что Гибралеон существует. Из меня вышел бы идеальный летчик. Потому что я даже в хорошую погоду не читаю газет. БОКАС ДЕЛЬ ТОРО Если оседать, то на Бокасе. Как этот чудик, который по главной улице возит на веревочке действующую модель самолета. Говорят, это бывший оператор французского сюрвайвера, приехал, окончательно сбрендил и остался. Но он утверждает, что абсолютно здоров. Он думает, что он — отставной диспетчер местного аэропорта. За четыре года он ни капли не изменился. Ночевать он уходит в служебку бильярдной «Луп», потому что «Луп» держит его соотечественница. Матильда. Она обожает приваживать в «Луп» европейцев, она готовит им пина-коладу, потом танцует на барной стойке, рискуя попасть руками в вентилятор, а потом засыпает на бильярдном столе. «Барко ундидо» тоже не изменился. И его хозяева. Они по-прежнему похожи друг на друга как две капли, а вместе похожи на Артемия Троицкого. Четыре года назад мы выяснили, что «барко ундидо» — значит «потонувший корабль», он потонул прямо у берега, рядом с баром братьев. Впрочем, тогда же мы выяснили, что они никакие не братья: один приехал из Кентукки, а другой — из Огайо. Когда из бара уходит последний посетитель, а тех, которые не могут уйти, раскладывают по гамакам на заднем дворе, братья заводят свой тримаран и под вопли Боба Марли уносятся в беспросветную морскую тьму. Лодочники говорят, что они поехали на Бастиментос. Потому что на Бастиментосе растет сенсимилья, и это знают все. Но утром береговые службы обнаруживают братьев в самых неожиданных точках Карибского бассейна и буксируют их на Бокас, привычно укоряя авантюристов, мол, куда вас опять черти понесли. А братья твердят, что им — на Ямайку. Но покорно возвращаются. Потому что их держит недвижимость. Потонувший корабль. Утром Матильду можно встретить на пустынном городском пляже. Она ходит по кромке прибоя и кричит на волны. Говорят, Бокас — первый остров, где высадился Колумб. Но есть версия, что задолго до Колумба здесь побывал другой европеец, безбашенный ирландец святой Брандан. Брандан составил приблизительную карту этих мест, которую назвал «план блаженных островов». Наверное, Колумб не раз сверялся с этой картой, а когда сошел на Бокасе, то сказал: «Ну надо же, ни капли не изменился!» Палыч говорит, что на Бокасе не оставляет ощущение, что взрослые уехали. Это, конечно, не так. На Бокасе не оставляет ощущение, что взрослые сюда никогда не приезжали. На главной улице стоит пожарная часть, пожарники выгнали из ангара красную машину и целыми днями в этом ангаре орут страшными голосами: играют в баскетбол. Вечером они забиваются в пожарную машину и едут на танцы на Феерию дель Маре. Феерия идет вдоль моря и упирается в баскетбольную площадку. Там местные мужчины орут страшными голосами: играют в баскетбол. Вечером, когда на площадке дискотека, они собираются в забегаловке, где чадно пахнет пережженным маслом, и смотрят телевизор. Один раз я видела, как они смотрели фильм про Вторую мировую войну во Франции. Они смотрели, как дети смотрят «Звездные войны». По выходным все мужчины (исключая старого негра, но включая пожарников) собираются в церкви, которую построили очередные миссионеры в трогательном, хоть и бесполезном порыве. Они собираются и играют там на барабанах. Старый негр по вечерам играет на саксофоне. Он разучил «Саммертайм» и играет ее удручающе плохо. Но ни капли не парится по этому поводу, даже предлагает всем желающим сыграть эту композицию на их дне рождения или похоронах. У них есть незыблемые ценности. Это хорошие лодочные моторы, бойцовские петухи и праздник всех святых. Они живут, как хотят. У них тряпье из ситца, они смотрят телевизор в кафе, потому что мало у кого есть телевизоры. Но у них есть все для счастья. Потому что, оказывается, для счастья мало нужно. У них всегда саммертайм. А это чистый эндорфин. Я своими глазами видела, как Палыч бросал с причала деньги. Он бросил даже двухдолларовую купюру, хотя утверждал, что именно эту купюру надо носить в кошельке, чтобы не переводились деньги. У нас был самолет через полчаса, а мы все копались на причале, видно, хотели остаться. Бес сомнения. Бес возврата. Бес Европы. Ничего тебе здесь не напомнит об этом, и не надейся. Но когда ты будешь месить ногами раскляклый картон на Ярославском оптовом рынке, неотличимая от других теток этой полосы, давно и безнадежно проигравших битву за эндорфин, вспомни, чего ты достигла, дорогая Аглая. Как на скрипучем, прогнившем причале пахло рыбой, орхидеей, водой и бензином, а ты запихивала в бутылку это письмо. А потом подумала: «Стоп, надо же подписаться». Но это было самым трудным. Потому что есть места, которые меняют тебя до неузнаваемости, и ты не помнишь, кто ты и что ты. И тебе, по большому счету, это безразлично. На футболке, утратившей цвет и форму, еще читалась надпись. И это было спасением. Ну конечно же! «Май нэйм из Панама». Наверное, мы извращенцы. Нам доставляет огромное рефлексивное удовольствие утрачивать рай. Часть третья Небо над Берлином (В письмах к Доктору) ПИСЬМО ПЕРВОЕ Здравствуйте, Доктор! Вы хотели узнать, как Берлин. Высылаю вам карту, там все подробно. Ничего более вразумительного сообщить не могу, потому что реальность — это что-то, данное нам в ощущениях. Из ощущений — только желание купить шерстяные носки, потому что весна выдалась на редкость скверная. Не уговаривайте меня, я и сама вижу, что это не Баден-Баден, и не уповаю на яблони в цвету. Берлинцы развесили на деревьях крашеные яйца, не надеясь, видно, что вырастет что-нибудь более убедительное. Когда ветер с Балтики, Доктор, когда дождь сечет параллельно тротуару, а суровые пролетарские лица из-под капюшонов смотрят на твои сандалии с какой-то злорадной назидательностью, так и вспоминается Питер. Но о Питере или хорошо, или никак, поэтому скажу только одно: спасибо за присланные ролики. Они не промокают. В них я чувствую себя гораздо увереннее, встречаясь лицом к лицу с велосипедистами. Потому что права человека в этой стране зашли так далеко, что у велосипедистов появились суверенные территории, и один неверный шаг влево или вправо по тротуару приравнивается к их узурпации. Отношение к человеку на роликах, видно, еще не прописано в билле о правах, поэтому в последний момент они все-таки отворачивают. Конечно, можно было бы не рисковать и пользоваться муниципальным транспортом, но это очень накладно. Потому что в первый раз меня оштрафовали за то, что я не пробила билет в специальном ящичке, а во второй — за то, что я сделала это восемь раз, на каждой станции. Причем оба раза на сорок евро. Доктор, мне хотелось бы добраться до Бранденбургских ворот, мне хотелось бы лежать на скамейке под липами на Унтер-ден-Линден и петь «…где-то далеко сейчас как в детстве тепло…», мне хотелось бы, в конце концов, дойти до Рейхстага, потому что такова традиция. Но это практически невозможно, потому что у меня страшный языковой барьер и заветные слова «шкриббле, шкраббле» не имеют уже на местного жителя магического действия. Один пожилой господин, правда, сжалился надо мной и признался, что он немного понимает по-русски. Но, прикинув, сколько ему лет, я сочла политически некорректным спрашивать, где и при каких обстоятельствах он его выучил. Из тех же соображений я не спросила его, где здесь Рейхстаг. Он вынес во двор, где я заблудилась, термос с кофе и бутерброд, и я в благодарность рассказала ему, что мою маму в годы ее младенчества купал в лохани немец, потому что моя мама родилась на оккупированной территории. Он сказал, что до Рейхстага теперь можно добраться на метро. А я подумала, что в этом городе легче по звездам. Но небо было затянуто какой-то серой ряской, и шел почти что снег. Поэтому-то я и осталась сидеть на лавочке во дворе тихого пригорода Шпандау и смотреть на утку. Утка зябко горбилась в холодных водах Шпрее. Я бросила ей бутерброд, потому что она производила впечатление Серой Шейки, которая так и не ушла от злой судьбы. ПИСЬМО ВТОРОЕ Доктор, слово «регенширм», которому вы столь любезно пытались меня обучить, мне не пригодится. Потому что небо над Берлином наконец-то прояснилось. Думаю, что если бы мне удалось добраться до Потстдамерплатц, где за двадцать евро можно подняться на воздушном шаре, то с высоты птичьего полета я бы чудесным образом собрала воедино пазлы этого города, а заодно смогла бы обнаружить своего приятеля, сгинувшего третьего дня в «КДВ». Сначала я думала, что он ушел туда из ностальгии по респектабельности. Потому что в годы моего детства было приличным, вернувшись из-за границы, щеголять с целлофановыми пакетами «Тати» или «КДВ». Но он и без пакетов был приличным человеком. И пореспектабельней нас с вами, доктор. Скорее всего, его сгубила беспечность инородца, попавшего в лабиринт Берлина. Думаю, местные жители создали лабиринт не без умысла. Это все из-за стены. Видела я эту стену в разрезе: ничего особенного, хлипкая арматура, бетон крошится. Толщина — сантиметров пятнадцать. Я даже на сувенирах решила сэкономить. У нас каждый детсад такой обнесен. Но это как с ветрянкой: так и тянет сказать о ней свысока, когда позор зеленых пятен остался в зеркале двадцатилетней давности. Берлинцы не терпят слепых брандмауэров, это вам не Питер. Стены они разрисовывают. И это обнадеживает: за каждой такой стеной мнится мир папы Карло, гарантирующий все, абсолютно все, а не какой-нибудь экзистенциальный кошмар на улице Достоевского. То же и с пространством. Главное для берлинца что, Доктор? Чтобы даже намека не было, что сейчас что-то кончится и во что-то упрется. Историческая клаустрофобия. Если метро — так чтобы не выбраться, если трамвай — то никаких конечных и перерывов на ночь, если улица — то чтобы не оторваться, глаз не поднять. И вот мы, с беспечностью людей, у которых каждое десятилетие — конец великой эпохи, у которых руины возведены в главный архитектурный принцип, попадаемся на эту удочку. Начинается все с ерунды, я же помню, как это было с моим сгинувшим товарищем. Он вышел за сигаретами и сказал, что больше никогда, потому что дорого. А потом началось: «Эйч энд Эм» — джинсы для жены, «Пимки» — легкомысленное тряпье для детей-тинейджеров. Следующая дверь — забегаловка, быстро перекусить — и за демисезонным пальто. И вот он уже мечется где-то, бедный, в веренице магазинов, среди рядов вешалок, как моль в шкафу. Я, Доктор, хотела только на Хакешер Маркт и обратно. Мне надо было в панковский магазин. Я хотела купить там для дочки ожерелье из голов Барби. Но я промахнулась, и меня вынесло к этому чертову лабиринту и несло по нему, как по трубе, пока не выкинуло около эротического музея и одноименного же магазина. То есть это я потом поняла. А сначала увидела в витрине костюм зайчика и вспомнила, как в прошлом году намучилась с костюмом снежинки для детского сада, и решила зайти. И страшно опечалилась. Это все от одиночества, Доктор. От иллюзии, что ничего ни с чем не встретится, что между всеми кварталами — фантом этой проклятой стены. И я вышла, впечатленная. И тут-то я его увидела. Он стоял с четырьмя пакетами «КДВ», и в каждом было по кожаной куртке. Он заставил меня сдать костюм зайчика, потому что знает места, где это дешевле дают. И сказал: «Пойдем в «КДВ», там людно». В «КДВ» его, кажется, знали. А я жалась к эскалаторам, пока нас не вознесло к отделу сыров, но мы устремились выше, потому что сожрать такое изобилие и сохранить человеческое достоинство доступно только французам. И когда мы поднялись в стеклянный аквариум пентхауза, он купил бутылку клубничного шампанского. Он хотел выпить за лайковую куртку, любуясь видами. Но мы посмотрели сквозь стену и выпили за все. За компромисс прозрачных стен, за тотальное подавление одиночества валом перепроизводства. И конечно же за вид, доктор. Потому что все со всем соединилось. Западная окраина с пряничными домиками и фрау, у которых волосы посыпаны сахарной пудрой. Они едят свои штрудели уже целую вечность. И чтобы не разочаровывать их иллюзорностью кондитерского бессмертия, власти округа поставили рядом с кафе три английских телефонных автомата времен раздела Берлина. Восточная окраина, где старый панк с седым ирокезом, позвякивающий металлическими заклепками на браслетах, как бронтозавр чешуей, тащит за руку пятилетнего внука-панка… И центр, где на полянке у Рейхстага валяется с книгой художница Катя, с утра искусно соорудившая чалму из рэпперских штанов своего сына-раздолбая. И все они (как, впрочем, и мы, Доктор) полны решимости выжить, как всякие вымирающие виды. И отсюда, с крыши «КДВ», создается иллюзия, что это возможно. Потому что, как выясняется, город один. И не такой уж большой. И сейловое тряпье, Доктор, можно скупать безнаказанно. Потому что сверху эти ребяческие шалости совершенно незаметны. ПИСЬМО ТРЕТЬЕ Доктор, в берлинском метро есть своя прелесть. Здесь сиденья обтянуты той же ворсистой тканью, что и в моем автомобиле. Это напоминает мне о родине, о том, что все-таки надо купить пылесос и запретить пассажирам вставать на кресла ногами. В берлинском метро, чтобы открыть дверь, нужно нажать на кнопку. И если вы, Доктор, забыли, не знали или потеряли интерес к пункту назначения, то никакой автоматически разверзнутый зев не напомнит вам о вашем топографическом кретинизме. Кроме того, здешняя подземка подтверждает императив о непознаваемости мира. И не говорите, Доктор, что это особенности моей натуры. Мой друг Палыч, например, даже не пытается зайти в метро трезвым, потому что космополиту в состоянии мерцающего сознания нечего уповать на путеводную букву «М», как во всех прочих городах Европы, а приходится промахиваться и возвращаться к неверной и блеклой «U». Метро, Доктор, здесь называется у-бан. Палыч — цивилизованный человек и цельная личность. Как-то он потерял на парижской станции «Рю де Ге» жену и звал ее: «Алла! Ал-ла!», а пугливые парижане кидались прочь и многие даже прятались за газетные автоматы, ожидая взрыва. Ибо вид Палыча в бандане с огурцами, купленной в Стамбуле, был, несомненно, мятежен. Да и в его криках нежности было несоизмеримо меньше, чем отчаянья. А еще раз в далекой карибской стране он беседовал с девушкой с бархатной кожей. Эта кожа шесть часов назад была покрыта серебристой лайкрой, ибо девушка была лучшей тамбурмажоркой на празднике независимости этой маленькой и достаточно задрипанной страны. «Представляешь, — говорил мой друг под месяцем, который не стоял вертикально, а лежал на спине, — я живу там, где на улицах снег, как в твоем морозильнике. А еще там под землей вырыт город — с витражами, лестницами, статуями и музыкантами. И по этому городу ходят поезда». А девушка погладила его руку и сказала: «Тебе все-таки надо меньше пить». Неделю назад Палыч выпил пива и подумал: «Ничего страшного, прорвусь. Это ведь тот же город. С тою лишь разницей, что в верхней своей части все стоит и все решено: в восемь — стакан светлого в баре, потом серия «Большого брата», потом, в полдесятого — спать. А здесь — все движется, значит, есть какая-то перспектива. То есть надежда». Так думал Палыч, мой старинный друг, переведя взор на девушку в черном. И было ясно, что девушка эта не хочет останавливаться и спать в полдесятого, а в глазах ее светится неутоленная жажда перспектив. Это страшно воодушевило моего друга, Доктор. «Почему бы все города не называть женскими именами?» Такие города проходят безропотно, сгинув в морской пучине, либо заснув под пеплом. И он вспомнил станции ветки № 7. Во-первых, потому, что именно по ней он ездит ежедневно от гостиницы до работы и может вспомнить каждую подробность, в каком бы состоянии ни был. А во-вторых, потому, что ее радикально раскрашенные станции напомнили ему девушек начала восьмидесятых, когда царствовало «диско», и было нестыдно мешать короткие кримпленовые юбки в синий горох с батиками (??) в цветочек. А остановка «Сименсдам» вообще была похожа на Марианну Фэйсфул времен ее расцвета. Но теперь, когда Фэйсфул была предана забвению, а станция продолжала функционировать, Палыч захотел переименовать ее в честь девушки в черном. Потому что потом, когда все это пройдет и цвета спутаются в воспоминаниях, останется графика строгой девушки, ясная и долгосрочная, как ч/б. Мой друг Палыч выпил пива, взглянул в окно и увидел отражение. И оно его потрясло. Потому что это было не его собственное отражение — с легкой, трехдневной уже безуминкой и такого же возраста щетиной, а (предположил Палыч) лицо напротив. Поскольку оно было абсолютно сливочным, и в глазах его была одна только сладость и истома. Оттого ли, что вагон трясло на стыках, оттого ли, что Палыч несколько размяк, он сравнил этот взгляд с клубничным желе. «А ведь лет через десять она вполне может стать депутаткой бундесвера» (ужаснувшись, предположил вдруг Палыч). И эта мысль привела его в такое смятение, что он встал и вышел вон. Он хотел попасть на Бисмаркштрассе, Доктор. Потому что его товарищ не раз говорил ему, что надо попасть именно туда. И даже дал ему карту, где обвел эту станцию красным карандашом и написал: «Здесь!» А на самой карте, видно, наученный горьким опытом, написал: «Вернись домой». Но это было практически невозможно. Потому что мимо проносились поезда ложных направлений, оставляя по себе неверный желтый шлейф. Палыч мог поклясться, что таких слов он не встречал не только на карте метрополитена «Вернись домой», но и ни у одного классика немецкого романтизма и немецкой же классической философии. Когда же мой друг (Палыч), собрав всю свою волю, все-таки добрался до Цоо, он хотел одного — выпить пива. Но на станции было только три автомата: с конфетами, с камнями и презервативами. Логика подсказывала Палычу, что станция, на которую его занесло, находится под зоопарком, и, следовательно, конфеты приготовлены для тех посетителей, которые любят животных, а камни — для тех, кто не очень. «Есть время разбрасывать камни, а есть время — нет», — подумал Палыч и не купил ни того, ни другого. Он купил три презерватива «Big Ben» и остался доволен выбором. «Потому что, в сущности, я такой же мудозвон, как и все остальные». И не буду (предположил Палыч) особо выделяться среди тех, кто кружит по этому подземелью. И только однажды этот у-банный метрополитен исторг его. Это было вчера, Доктор. Он исторг Палыча на станции «Юнгфернхайд», в полчетвертого утра, вдобавок потерявшего шапку за пять евро. «Пропади все пропадом», — решил Палыч и проехал восемь остановок на автобусе, и ехал бы дальше, но это была конечная. Это был аэропорт, там суетились люди с багажом, а Палыч был даже без шапки и оттого в смущении склонял голову. Он смотрел на пассажиров с детьми, чемоданами, инвалидными колясками и плащами через локоть — на всех этих основательно собранных на небеса, и понимал: нет, не готов. Дорогой Доктор! В субботу метро в Берлине работает всю ночь. Поэтому если ваш товарищ попал в беду где-то на окраине ойкумены, то вы всегда можете спасти его, прихватив запасную шапку и бутылку минералки. А потом, поддерживая его плечом в тряском вагоне, слушать утешительную речь диктора: «Цурюк кляйне, битте». Что значит «немножечко назад, пожалуйста», а по большому счету — «вернись домой». И это надо успеть сделать до утра. Потому что в воскресенье, Доктор, здесь не у кого спросить дороги. В воскресенье этот город вымирает, он запирается в своих гнездах и трескает булочки с марципаном. А таким сиротам, как мы, Доктор, невозможно даже денег поменять, чтобы добраться на такси. ПИСЬМО ЧЕТВЕРТОЕ Доктор! Поймите: компас — это оскорбительно. Кроме того, он показывает только север, а это однобоко. Я нашла себе попутчика, Доктор. Он мне совершенно не мешает. Потому что не перебивает меня. Вдобавок он производит впечатление человека, который думает, что знает, куда надо идти. Вчера, например, мы легко добрались до обувного магазина, где он купил добротные женские ботинки неброского цвета. А потом мы зашли в кафе, он поставил их на стол и начал разглядывать. Это было аутентичное кафе с медными чанами, в которых варилось пиво, с цветами побежалости на стенах, и здесь можно было не выпендриваться, не заказывать чизкейк и кофе американо, а заставить стол тарелками с охотничьими колбасками. Но на столе уже стояли ботинки, и хозяйка кафе тормозила в недоумении. «Какая красивая женщина», — сказал мой попутчик. Хозяйка была похожа на отрицательных персонажей сказок с плохим концом и на все зловещие клипы «Cure» одновременно. Но я этого не сказала. Я сказала: «Если ты хочешь достучаться до чьего-то сердца, то этой парой тебе не удастся. Надо было брать розовые в цветочек». И подумала, что ваш компас мне еще пригодится. Пока попутчик менял ботинки на розовые, я купила платье, как у хозяйки кафе. Потом мы ели пиццу у людей, выдающих себя за итальянцев, хотя все с ними было ясно. Это был турецкий квартал. Потом мы вышли с кладбища и съели какую-то дрянь в шаурмячной, а я украла оттуда чайную ложку. Не видала таких аутентичных ложек со времен детского сада. Доктор, возможно, я это делаю, чтобы познать этот город в ощущениях. Потому что кое-где в десять вечера нет никакой уверенности, что он существует. В районе с биргартеном, например. Там на спортивной площадке прямо в гальку врыты столы, и приличные горожане, вместо того чтобы напиться в подворотне, нудно скандалить во дворе, а потом забыться тревожным сном поверх пикейного покрывала, пришли сюда, привели своих жен и детей. И теперь эти дети ковыряются в гальке, а их родители скоро разойдутся по домам и в десять выключат свет в состоянии добротной отупелости. Во всем районе здесь светится только неоновый рожок над почтой. Значит, вы существуете, Доктор. А этого мало. Возможно, я хочу убедиться, что я тоже есть. А для этого в городе есть предпосылки. Главное, завернуть за угол, и будешь неузнаваем. С десяти до двенадцати пять коктейлей на Потстдамерплатц, и сознание мерцает не лучше, чем купол над киноцентром. Полезно ли это для обретения себя, Доктор? Около полуночи понимаешь, что жизнь удалась. Есть такие места. Там танцуют меренги и бочаты. Днем у них кружок латинских танцев, а ночью они танцуют так слаженно, будто работают на заводе. И не пьют бругаля и текилы, чтобы не сбиться с шагу. А глубоко в ночи, Доктор, уже не до легких приплясываний. Там, как болотные огни, сияют гибельные вывески «Киткэт». А это место невиданного разврата. Собственно, привлек меня не разврат. Мне сказали, что там ценят оригинальность. Я была в костюме Бэтмена. А на голове у меня была корона из пакета для мусора. Я думала, что мой дресскод отвлечет их от фейсконтроля. Но они сказали, что в этот вечер желательна другая ориентация. А именно в этот вечер моя ориентация была для меня чрезвычайно актуальна. Разврат так и остался невиданным. Если задаться вопросом, кто в состоянии принять в объятья Бэтмена в четыре часа утра, то ответ напрашивается сам собой — только родина. Это на востоке, Доктор. В этом кафе разве что не пахнет суточными щами. Оно называется «Москау». А на сцене поет дядька в белом пиджаке и с лысиной. Постаревший, но не сломленный. Типа военного завода. Перешедшего на производство скороварок. Типа Карела Готта. И поет он не под симфонический оркестр под управлением Силантьева, а под DJ Дрофмайстера. Этот Дрофмайстер, Доктор, из всех немцев теперь будет поизвестнее Карла Маркса. Но потом Карел Готт наденет пальтецо, какое было у моего отца на фотографиях семьдесят четвертого года, а Дрофмайстер соберет винил и уйдет, как простой мальчишка с восточной окраины. Вот так-то, Доктор. У кого-то все случилось под Карела Готта. У кого-то — под Дрофмайстера, а я все сижу за пластиковым столиком, который тетка нетерпеливо протирает мокрой тряпкой, и надеюсь, что что-то еще случится. Впрочем, Доктор, всегда можно забыться в труде. А вечером, после трудового досуга оказаться в кафе на Ораниенштрассе и понять, что все случилось и без твоего участия. Наступила весна. Что-то цветет розовым, а что-то желтым. Можно ходить без рукавов. Естественно, играет музыка из «Амели». А над стойкой парят белые крылья. И когда хозяин предлагает рассмотреть крылья при свете электричества, ведь это его гордость, я отказываюсь. В сумерках как-то легче верится, что крылья не потеряли своих аэродинамических свойств. Вдобавок под крыльями сидит пара, взявшись за руки. Я так никогда не умела. Кроме всего, я грызу ногти. Если от крыльев идти все дальше на восток, начнется такое захолустье, просто ужас. Первое кафе за три часа. Мой попутчик говорит, что это лесбийское кафе. Конечно, это неловко, но надо быть толерантными и дождаться хотя бы кофе. Мой попутчик хватается за спасительный телефон и погружается в мир глобализма, в котором экспресс-почты доставляют за полчаса деньги и документы, в котором компьютеры разных стран забивают свободные места в самолетах, еще даже не заправленных горючим. Он погружается в мир, где все заранее решено. Я же решаю для себя проблему, можно ли за моральный ущерб забрать из кафе синюю сахарницу «Голуаз». Вы же знаете, Доктор, мне это чрезвычайно близко, все это «либерте тужур». — Знаешь, — говорит мой попутчик, — ко мне приедет подруга из Питера. Ну что тут сказать, Доктор? В наши времена о питерцах — как о покойниках: или хорошо, или ничего. И тогда я смотрю вокруг, и мне становится тошно. Никогда я не видела столько безобразных женщин, играющих в бильбоке. ПИСЬМО ПЯТОЕ Доктор, по большому счету, мне от этого города ничего не нужно. Но им почему-то очень хочется, чтобы залежалый товар — национальное прошлое — пришелся мне по вкусу. Они смотрят из-за своих лотков испытующе: «Но вам-то это точно понравится?» Им присуще убиваться по поводу прошлого и упиваться будущим. Чем величественнее представляется будущее, тем оно оказывается ничтожнее, превратившись в прошлое. Это еще с Зигфрида белокурого пошло. Когда он отбил у дракона золото на свою голову, потом на голову нибелунгов, потом — Вагнера, а потом чуть не угробил всю нацию. Поэтому я никак не могла понять — зачем? Зачем они-то ходят сюда, на эти блошиные рынки, смотрятся в зеркала с амальгамой, облезшей от невыносимого числа отражений, трясут часы, которые никогда не пойдут, прижимают уши к матерчатой сетке приемников, из которых (не дай бог, заработают) польется «Ландыши, ландыши» — прямая трансляция из студии 1932 года. Со мной дело ясное: с их прошлым меня ничего не связывает, кроме дедероновых гольфов, Гойко Митича и фильма про собаку. Вдобавок ко всему, мне нужна шарманка. Я хочу, чтобы она была с жанровой картинкой на гобеленовой панели и со стертой перфорацией. И чтобы она пела заикающимся хриплым голосом: «Ах, мой милый Августин». Это очень по-немецки. В прошлое воскресенье я ходила на блошиный рынок у Цитадели. Там пахло ватными одеялами. Теми, которые пролежали на даче всю зиму, и теперь, суши их — не суши, они посреди ночи обдадут тебя та-акой холодной испариной заброшенных ночей. Никакой шарманки там не было и в помине, зато мой приятель (который эстет) раскопал там рубашку то ли Элвиса Пресли, то ли Карела Готта. А другой приятель (который сумасброд) купил статуэтку «Оскара» (за десять евро). Они посреди развала колупали ее ногтями — она оказалась гипсовой. А я так и стояла в комнате с разворошенными одеялами, будто кого-то сорвали с постели неожиданным звонком. Снаружи было холодно. А до этого я побывала на восточной окраине. И там обнаружила две вещи, которые меня по-настоящему испугали. Бормашину — на тонкой ноге, еще со шнуром — и со страшным дерматиновым креслом, намертво прикрученным к этой машине. Это был грамотный экземпляр, потому что он воткнулся-таки буром в мое личное прошлое. В Марину Семеновну, врачиху со стеклянным глазом, которая поджидала нас в кабинете рядом с гардеробом. И еще сапоги. Они стояли на антикварном шифоньере, и было просто любопытно, кого угораздило разуться так высоко. Я подняла глаза и увидела ноги. То есть это были не совсем ноги, это было тело по пояс снизу. Глянцево-белое, пластмассовое, оно упиралось талией в потолок. Как неудачливый ангел, которому не хватило разгону. Головой-то он твердь пробил, ежится, наверное, бедный, от вечной божественности, а чресла так и оставил в материальном мире. В этом загоне, где рухлядь перемешана с антиквариатом. Вот поэтому я и спрашиваю: что здесь ищут они? Те, кто свое прошлое прожил, как мог? С тряпьем, которое машет рукавами на ветру, с расписными черевичками Лорелейи, так и не добравшейся до кайзера — с этим все понятно. Это для театра. Потому что нет ничего конструктивнее, чем переиграть то, что было, понарошку. А тарелки с пастушками и портретом Гейне? Может, они колотят их, чтобы придать эпохальной значимости нудным семейным сценам? Моя бабушка, например, всегда считала, что немцам не хватает искрометности, и разрисовывала немецкий фарфор и статуэток оранжевой тракторной краской. А потом я поняла. Господи, как все просто — это же модно! Этот винил семидесятых, гэдээровские сервизы, кримпленовые платья той же поры — немного стыдной, но тем и привлекательной, что ее можно не бояться напоказ. Скупить все это прошлое, довести до абсурда, расшить пайетками и забить на него. Да моя бабушка с тракторной краской сейчас была бы в топе. Вот уж кто умел абстрагироваться от трофейности фарфора. Шарманка здесь была бы кстати. Чтобы уж закончить эту историю. Нужна шарманка с гобеленовой панелью, а на ней — наивная пастораль, где все просто и по-человечески. И стерто несколько иголок, чтобы она могла вздыхать невпопад: «Ах (вздох) мой милый Августин, все прошло (вздох облегчения), уже прошло». Но ее не было. И поэтому я купила розовую гипсовую кошку. Сначала я решила, что покупаю ее потому, что все женщины хотят быть похожими на кошек. А мне иногда очень хочется быть похожей на нормальную женщину. Но потом я поняла: нет. Я покупаю ее из-за бабушки. У моей бабушки на спинке кресла была прилажена кошка. Это была устрашающая кошка, напоминавшая крысу, с жестким гипсовым подшерстком и нарисованными (тракторной краской) глазами. И хотя розовая кошка в подметки не годилась бабушкиной любимице, я решила: «Пусть будет». Потому что она возвращает меня в мое прошлое, где ничего не стыдно, ничего еще не прошло и все по-человечески. Я заплатила за это пятьдесят центов. ПИСЬМО ПОСЛЕДНЕЕ Доктор! Спасибо за шарманку. Она, конечно, очень маленькая, но играет душераздирающую мелодию, как я люблю. И никакой это не «Реквием», доктор. Откуда такая мрачность? Это музыка из мультфильма «Розовая пантера». На ваш запрос в sms: «Уже летишь?» отвечаю: «Да. Уже в небе над Берлином». Этот город внизу — как на ладони. Но это ничего не меняет, потому что, даже если я закрою глаза, он отпечатается целиком на веках. Как вспышка. Весь — от Бранденбургских ворот до дымов Шпандау. Но и это ничего не меняет, потому что знание не сделает нас ближе. И хорошо. Хорошо, Доктор, быть счастливым счастьем сироты. Уже так высоко, Доктор, что если бы у ангелов, как у голубей, был птоз, то я бы это заметила. Часть четвертая Волшебный остров ПИСЬМО ДОКТОРУ Доктор! С тех пор как в этом городе меня никто не ждет, кроме новых зимних ботинок (купленных за ломовые деньги), я не люблю две вещи: 1) покидать этот город и 2) возвращаться в него. Потому что ботинки — это неубедительный аргумент для прихотливых воздушных потоков. Согласитесь, Доктор, это слишком слабое притяжение, его не принял бы в счет даже Джон Донн. Вдобавок из-за выкрутасов судьбы я совершенно не хочу брать на себя ответственность за жизнь и здоровье моих попутчиков, по безалаберности даже не удосужившихся застраховаться. Строго говоря, Доктор, именно благодаря безалаберности моих попутчиков, уже в аэропорту стало понятно, что брать ответственность придется за меньшее количество. Потому что один из наших на посадку опоздал. Но все равно наших осталось достаточно много. А что касается оставшегося расп…яйства, то даже если его распределить поровну на всех пассажиров, все равно вышел бы перевес. Дело усугубляется еще и тем, что по совокупности жизненных усилий мы с попутчиками вполне заслужили право на нирвану. Потому что один из нас убил змею (хотя остальные обзывали ее земляным червяком), другой — воспитал сына (кое-как), а еще один построил дом, который впоследствии отдал одной женщине в качестве компенсации за нанесенный моральный ущерб. Но мы все-таки не были готовы к спонтанному прерыванию сансары из-за того, что рейс был левый, чартерный, а самолет — обшарпанный. У нас оставалась надежда на других пассажиров, которые были полны неисполненных планов. Например, девушка у левого иллюминатора везла на отдых прекрасную грудь в декольте (один из наших после пристального изучения заявил, что грудь силиконовая, так что даже не знаю, будет ли она убедительным аргументом для воздушных потоков). А некоторые так трогательно, прямо в самолете переодевались в сандалии, пили вискарь и листали путеводители, что было бы непростительным свинством вот так с кондачка низвергнуть их в пучины нирваны. Вылет откладывался, самолет болтался по взлетно-посадочной полосе как неприкаянный, его изредка охорашивали спиртом, чтобы он не замерз. Если взлетит. На это была вся надежда. Впрочем, Доктор, надежда, как говаривал Будда, — это другая сторона желаний. А желание ведет к страданию. Что фигово. Так что позвольте мне сделать вид, будто Вы меня еще ждете. ПОЛЕТ Когда мы вышли на заданную высоту, то на радостях выпили шампанского. В конце концов был канун Рождества, и в домах Европы уже вывешивали календы с обратным отсчетом времени. Так что мы имели право на чудо. Самолет скакал, будто им правил по ухабам нажравшийся Санта-Клаус. На самом деле им правил командир Самойлов. Командир Самойлов без устали рапортовал нам об изменениях воздушных потоков за бортом. А на пятом часу полета, когда половина забылась, убежденная, что — последним — сном, а вторая половина сосредоточенно блевала в пакеты, командир Самойлов вдруг радостно завопил, что по левому борту — восхитительный рассвет. И он лично такого великолепия давно уже не видел. Девушка с силиконовой грудью страдальчески прошептала одному из наших: «Лучше бы он не пялился в окно, а смотрел на приборы». Но рассвет и впрямь был восхитительным. Мы сели не в Бангкоке, а в каком-то другом городе. Как справедливо высказался наш командир напоследок: «А какая вам разница?» Действительно. Мы прилетели в буддистскую страну, и имело смысл принимать все, как есть. Девушка с грудью, мужики из Челябинска, а также все сибиряки из севшего рядом с нами авиалайнера «Сибиряк» устремились к автобусам, отправлявшимся в Патайю. Они оставили по себе турбуленцию, состоявшую из горячего воздуха, запаха внутренней секреции, учуявшей невиданный разврат секс-шоу, и томительного предвкушения охоты на сувенирных слоников, засахаренных в стразах Сваровски. Один из наших хищно принюхался. Он сказал, что нагонит нас денька через два. Мы ему напомнили, что грудь силиконовая. Но он уже подхватил рюкзак и, как был, в зимней куртке, слился с аутентичными сибиряками. А мы сели перед аэропортом. Потому что нам надо было дальше. Но мы были в буддистской стране, и надо было иметь терпение. Мы сели за мраморный столик, предварительно спихнув с него собаку. Там, за этим столиком, мы успели прочитать, что монарх этой страны написал бестселлер про дворнягу, которая жила у него в замке (мы аккуратно подняли дворнягу, стряхнули с нее мусор и, радостно кивая работникам аэропорта, водрузили собаку на место). Еще мы успели прочитать, что баньян, под которым Будда достиг просветления, — это фикус. Несколько детей, которых мы привезли с собой, нашли кучу дерьма неподалеку, а также шведского мальчика-дебила. Шведский мальчик напихал полные карманы дерьма. Пока наименее брезгливые отнимали дерьмо у мальчика, оставшиеся прочитали, наконец, название острова, куда мы должны были (при благоприятном стечении обстоятельств) добраться. Я постаралась незаметно для всех убрать книгу «Пляж» на дно рюкзака. Сверху я для надежности положила зимнюю куртку. На взлетном поле появился легкомысленно раскрашенный самолетик. Мы зашли в него, переругиваясь от жары, усталости и страдая от запаха шведского мальчика. Самолет нес нас над морем и над островами. Когда-то наше братство родилось из такого вот пейзажа под крылом. Острова были ровно на другой стороне земли, но вызывали такую ностальгию, что мы вдруг опять полюбили друг друга ни за что. Точнее, за картинку (впрочем, это, может быть, профессиональное). КО-САМУИ Это был самый маленький аэропорт, доктор (не считая аэропорта в райцентре Базарный Карабулак. Но тот закрыли. И аэропорта на Контадоро, где длина взлетной полосы равнялась ширине острова, и тому, кто зазевался, — кердык). Это был центр местной цивилизации, сюда приходили аборигены, чтобы посмотреть на прибывающие самолеты. С такой жадностью жители мегаполиса смотрят «последние известия». С такой нежной кротостью жители мегаполиса смотрят на закат, отраженный в окнах дома напротив. Но на этом острове самолеты случались реже закатов, поэтому именно они были событием и праздником. Прилет нашего самолета был похож на прилет любого другого ровно так же, как один прекрасный закат здесь похож на другой (за исключением, конечно, того рейса, на котором сюда прибыл Марк). На площади (величиной с фонтан в ГУМе) собрался весь местный бомонд. Были Марк (основательно заросший дредами за два года), два постаревших хиппи из Канады, бывшая студентка из Токио и держательница лавки с фенечками (как это принято у таек — красавица с труднопроизносимым именем, но привыкшая откликаться на слово «Миу»). На площади журчал водопадик не больше джакузи, пахло сандалом, афродизиаками, недвусмысленно — джойнтом и играл «Лед Зеппелин». Несмотря на запилы Пейджа и душераздирающие вопли этого психопата Планта, общая картина была на редкость умильной. Хотелось расплыться в пацифистской улыбке, показывать пальцами букву V и шептать обкуренным голосом неслучившегося американского дядюшки «мейк лав нот во». Короче, все это вполне вписывалось в рамки черно-белого фото из семьдесят четвертого года, где все застыли в остромодной фольк-одежде с широкой улыбкой фотографу — «Пи-ис». Некоторые прибывшие (кроме нас прибыло еще четверо, включая трогательного слабоумного мальчика из Швеции), похоже, никуда дальше рамок этого вожделенного хипповского фото и не собирались. Они ложились на деревянные скамьи аэропорта и закрывали глаза. Строго говоря, никакого аэропорта здесь не было. Была крыша от бунгало на столбах, врытых в землю и увитых какой-то радостной ботвой. А массивные деревянные скамьи, врытые по периметру под крышу, обозначали условные границы депаче-зоны. Раньше в этих местах был нормальный аэропорт местных авиалиний. Со стеклянной коробкой здания, курительной зоной и кондиционером (гордостью местных диспетчеров). Но ровно два года назад он прекратил свое существование. В тот день Марк (житель сначала Восточной, а потом — объединенной Германии, и той, и другой — без видимого успеха) прилетел рейсом в 17.30. Он закурил прямо в стеклянной коробке вокзала и с умилением посмотрел вокруг. Особенно ему понравилось, что его рейс все-таки приземлился до того, как самолет нагнала туча. И теперь эта сизая туча висела над желтой полоской заката. — Что-то не так, — сказал ему служитель аэропорта. И Марк поспешно спрятал сигарету за спину. — В Бангкоке и У-Тапао отменили все вылеты, — пояснил служитель. — Очень плохие метеосводки. — Синоптики — меланхолики. Это от больной печени, я полагаю, — поддержал беседу Марк. Служитель помотал головой. — Очень тихо, — сказал он. Здесь его тут же поправили. Потому что слева (там, где был залив) загремело. Также загремело и со стороны тучи, прямо над пронзительной лимонной полосой. — Ну-у, если это конец света, то выглядит очень нарядно, — успел сказать Марк до того, как его (вместе с чемоданом, сумкой и им самим, вместе с оконным стеклом, служителем, скамейками, стойкой досмотра, лавкой с фенечками, хозяйкой лавки с фенечками, еще тремя пассажирами его рейса, визжащей девушкой с жутким баварским акцентом и всей прочей лабудой) смело. Это была вода. За минуту до этого Миу (или как ее там) сильно обеспокоилась известием про нарядный конец света. Она подумала, что зря она все-таки купила такой дорогой сейф, раз уж все равно он больше не пригодится. И тут же схлопотала сейфом, вместе с бамбуковой стеной, к которой он и был приделан. Короче, Доктор. «Все сметено могучим ураганом» — это как раз тот самый случай. Потому что это было цунами, о котором сообщили все средства массовой информации. Вы спрашиваете, почему я говорю об этом только сейчас? Потому что тогда сообщить не было ровно никакой возможности. Потому что тогда началась паника, и бушевала стихия. И вдобавок намочило все мобильные телефоны. Их намочило соленой водой, что для телефонов — однозначно смерть. Поэтому Марк вышел на связь только через два дня. Берлинским родственникам он сказал, чтобы не парились. Он сказал, что жизнь налаживается. И это была сущая правда. Потому что с острова (как только прилетели самолеты службы спасения) смотались все туристы, некоторые дачники, многие предприимчивые люди свернули свои широкомасштабные планы туристического бизнеса, строительства отелей и точек общепита. И спасли этот остров. Здесь остались только самые… м-м-м… просветленные. Марк, например. Он сдает в ренту мопеды, делает фенечки для бутика в аэропорту и еще развозит на мопеде кока-колу для ресторанчиков на берегу (потому что в ренту мопед здесь втюхать очень затруднительно). Это я к тому, Доктор, что и от концов света тоже бывает польза, с какой точки посмотреть. Желательно с верхней. Но точка у аэропорта — тоже ничего. Она тоже находится на достаточно возвышенном месте. Но нам, Доктор, этого было мало. Мы устремлялись туда, откуда даже два года назад никто не вышел на мобильную связь. Потому что там, Доктор, мобильной связи нет. Марк к нам очень привязался (один из наших дал ему диск с русским реггей). Марк хотел самолично, на мопеде, перевезти нас на пристань. Но нас было очень много, и он с огорчением позвал рикшу. Когда мы выгрузились на причале, Марк уже был там. Он сказал, что сейчас нарисует нам карту, куда надо плыть. Мы отшатнулись. Это был маршрут «Пляжа». КО-ПХАНГАН Мы сошли на пристани в райцентре. Вокруг сновали тайцы. Они были себе на уме. Они пытались заманить нас в злачные места, которые в этом райцентре организованы не с таким размахом, как в Патайе, но, судя по призывным лицам местных трансвеститов и очаровательных таек, наличествовали. В 1996 году, когда Алекс Гарленд с Франсуазой и Этьеном плыл с Самуи мимо Ко-Пхангана, Ко-Пхапган уже считался убитым островом. Убитым желанием пришельцев найти себе незатоптанный пляж и затоптать его лично. С тех пор прошло достаточно времени, чтобы окончательно приговорить райцентр Ко-Пхангана и поставить его на службу желаниям туристов. И хотя туристы, кинувшиеся прочь от Патайи в сторону Ко-Пхангана, могут считаться более продвинутыми, их основные желания не выходят за пределы их основных инстинктов. Но нам надо было на другую сторону желаний. По ту сторону туристического блядства. Поэтому мы сказали: «Нас ждет такси». В нашем представлении (видимо, уже печально тронутом буржуазностью) такси должно было выглядеть иначе. А оно выглядело раздолбанным джипом с открытым кузовом, со старой тайкой, запихивающей под сиденье вонючую огромную рыбу, и с водителем, обкуренным в ураган и посверкивающим золотыми передними зубами. Водитель сохранял благоразумие, когда несся по окраинам райцентра, заточенным под основные инстинкты приезжих. Он приветно махал владельцам лапшарен и добродушно разгонял прелестных девушек, зазывно кидавшихся под колеса. Когда же мы покинули хайвей, в водителе возобладал опасный и избыточный инстинкт обдолбанного распи…дяя. Он гнал по серпантинам и оползням, не обращая внимания на чемоданы, рухнувшие с крыши кабины прямо нам на головы, на рыбу, выскочившую из-под сиденья и теперь бессмысленно метавшуюся по нашим чемоданам и головам, и на визжащих детей, которых мы привезли с собой и втравили в эту идиотскую историю. Тайка вывалилась где-то посреди пути, в маленькой деревне в джунглях. Там стояло три дома на сваях и огромные плетеные клетки с курами. Больше никаких селений не встретилось. Места были дикие, и если бы водитель выронил нас, как кегли, где-нибудь по дороге, он бы никогда нас больше не нашел. Если бы даже вспомнил. В итоге мы скатились на пыльную дорогу, которая шла мимо запруды вонючей реки. На берегу реки стоял очаровательный храмик, из которого при нашем приближении опрометью выскочило несколько обшарпанных кошек и страшно засмердело дохлятиной. Такси затормозило на берегу, разбросав веер песка. Водитель выбросил из машины наши чемоданы и сказал: «Это ваш ресорт». В четырех метрах от воды стояло пять домиков на ножках. Рядом — домик побольше (туда отправился водитель). На берегу росло одинокое дерево и торчало несколько стволов, заостренных, как пики. На горе над бухтой жутко визжала пилорама. В домиках умещалась одна кровать (правда, большая), густо усыпанная цветами. В туалете к стене был приделан душ. И раковина, у которой не было трубы. Не было ни туалетной бумаги, ни полотенец. Уехать немедленно. Нет. Уйти пешком без этого мудака на джипе. Присоединиться к охотникам на сандаловых слоников и почитателям вагины, склонной к вольтижировке шариками для пинг-понга. — Дети, собирайтесь! Дети уже нашли у большого домика бамбуковые остроги и нанизывали на них водоросли и листья, валявшиеся в черте прибоя. Водитель (оказавшийся по совместительству хозяином ресорта) скатал себе косяк с ногу сиамской кошки и пообещал детям ананас за уборку территории. И тут на берегу появился лысый человек с лабрадором. Он сказал, что туалетную бумагу можно купить на соседней улице. Там же продаются полотенца и мыло. Еще он сказал, что его зовут Брайан, а его собаку — Брайан. Это звучало по-европейски обнадеживающе и по-буржуазному успокаивающе. Мы пошли за Брайаном и Брайаном в деревню и купили в лавке полотенце, мыло, средство от загара и три рулона туалетной бумаги. Вместо сдачи тайка дала нам три зеленых манго и палочки от гнуса. Она улыбалась нам ртом, в котором было какое-то крошево из поломанных зубов. Во дворе лавки, под навесом, похожим на курятник, спали еще две женщины с маленьким ребенком. Они спали прямо на досках. Рядом с ними спали столь почитаемые в этой стране дворняги. Одна из них откликнулась на имя Рыжик и пошла жить к нам. Потому что мы решили здесь остаться. Видимо, полотенца и бумага для сортира придали этому месту совершенный облик. У нас все было, даже раковина. В конце концов, если вода из душа льется прямо на пол, то почему бы воде из раковины не литься туда же? Выяснилось, что дерево на берегу — гигантский фикус. Баньян, по-местному. Мы сели под баньяном. Один из наших вдруг сказал, что звук пилорамы действует на него успокаивающе. Потому что напоминает ему его дачу. Он туда приезжает отсыпаться. И заснул прямо на песке. Он первым достиг просветления. Вечером нас разбудил наш водитель. Он, оказывается, за это время разобрал захламленную будку, оказавшуюся барбекюшницей. И нажарил нам рыбы. Потом он предложил детям ананасовый фреш. Сказал, что это бонус от заведения. Нам он тоже предложил бонус от заведения. У него были бонусы и для взрослых. Все это выглядело очень вечно. Как будто мы сюда никогда не приезжали. Как будто мы всегда сидели тут под баньяном, вырезанные на фоне ночного моря, под созвездиями, стремительно проносящимися в сторону пляжа Гарленда, в сторону Эдема, до которого, судя по карте, было каких-нибудь пятьсот метров. ВЕЧНОСТЬ Если честно, Доктор, то без автохтонного населения нам бы просветления не видать. Доктор, когда живешь в четырех метрах от волны, которая два года назад вернула этим местам первозданный вид, то начинаешь сильно беспокоиться. И приглядываться к повадкам местных: не собираются ли они в стаи? Не пакуют ли в раздолбанные джипы сейфы, не мечутся ли по берегу в тревоге и отчаянье? Нет. Кроме владельцев пилорамы, все были абсолютно умиротворены. Видно, когда живешь в четырех метрах от волны постоянно, это способствует просветлению. Потому что лишает надежд. Ведь, как мы уже знаем, Доктор, надежда — это другое лицо желания. А желание — это путь страдания. В шесть утра на пляж пришли Брайан и Брайан. Они по-европейски ненавязчиво присели напротив наших домиков и настойчиво поглядывали, ожидая нашего пробуждения. А потом сказали (собственно, сказал один Брайан. Второй говорить не мог. Он был собакой). Брайан сказал, что сегодня была тяжелая ночь. Он только что закрыл клуб. У него был свой ночной клуб! Это сильно меняло картину отдыха. Клуб был огромным, дизайн в нем — ненавязчивое такое берлинское техно, саунд — офигительный. Брайан показал нам, как удобно у него устроены ступеньки — их можно разобрать, если наплыв посетителей велик. У Брайана никогда не было посетителей. Часа в четыре утра он разбирал ступеньки, садился на верхнюю, свешивал ноги, закуривал и смотрел на рассвет. Если у хозяина заведения напротив в это время не было дыма коромыслом, тот садился, закуривал и спрашивал у Брайана, как там рассвет. Хозяином заведения напротив был лысый итальянец с раскроенным черепом. Его заведение называлось «Кафешоп» и полностью соответствовало своему названию. По этой причине к рассвету посетители итальянца уже не трепыхались, только самые стойкие молча пожирали холодную пиццу. У Брайана в заведении еды вообще не было, у итальянца пицца к завтраку обычно кончалась, поэтому мы (включая Брайанов и итальянца) отправились завтракать к Эрику. Вот Эрик действительно был из Берлина. Он лет четырнадцать тому назад заключил временный брак с тайкой, а разводиться после веселого месяца ему стало влом. Он и остался навсегда. Он открыл булочную. А при ней — кондитерскую. На всю улицу ностальгически пахло немецким. Прямо до слез. Эрик взбудораженно метал на стол кухи. Потом наклонился (почему-то ко мне) и начал яростно уговаривать взять напрокат мотоцикл. Я отшатнулась. Он сказал, чтоб я не парилась, он меня научит. Он выхватил из моих рук имбирный пирог, швырнул его на стол и поволок меня наружу. Один из наших выхватил бумажник и крикнул, мол, отпусти фройляйн, по ней дети рыдать будут, х. й с тобой, я возьму этот чертов мотоцикл. Настроение Эрика резко изменилось. Он зловеще замотал головой. Нет, говорит, не дам я тебе мотоцикл. Это, говорит, опасно. И тычет пальцем в слепленный из фрагментов череп итальянца. Вот, говорит, он взял! И что из этого вышло! Наш побледнел, но отступать было западло. Он со страшной переплатой выдурил мопед, а потом допивал кофе без всякого удовольствия. Эрик сказал, мол, сейчас я вам печений принесу. Мы вяло согласились, потому что больше не лезло. Печенья были украшены кешью. Мы решили взять печенья с собой, на потом. И стали запихивать их в карманы нашим детям. Но непредсказуемый кондитер отнял печенья у детей. Прям как ведьма у Гретхен и Гензеля, ей-богу. Он сунул их в карман одному из наших и сказал, чтобы больше одного за раз не ели. До вечера мы автохтонных работников местного общепита не видели. Они целиком слились с тайцами. Они даже говорили по-тайски. Говорили, как пели. День они проводили на задворках, так принято на Востоке. Потому что восточный народ лицом очень благожелательный, но черт его знает, что у него там, на задворках сознания. То ли тайский бокс, то ли невиданный разврат, то ли эпикурейское расслабление с добавлением эфирных масел. Вообще-то у местных на задворках были настилы. Когда спадала жара, они ели лапшу в задрипанной лапшарне, за столами, покрытыми выцветшей клеенкой, под клекот таек, которые всегда стирали. И под стрекот птиц. Местные очень западают на птиц. Главное украшение их домов — клетки. У Брайана тоже были клетки. У Эрика — тоже. Он птицам скармливал крошки своих волшебных печений, птицы качались на насестах и изумленно смотрели сквозь прутья. Эрик, оба Брайана и поврежденный итальянец когда-то имели желание. Они хотели свою точку общепита. И они его воплотили в среде, равнодушной к желаниям, к европейскому общепиту, к музыке техно и прочим излишествам. И сразу оказались по другую сторону желания. И могли больше не париться. И не парились. Однажды Эрик показал мне граффити на стене. Я думаю, это было самое распространенное граффити в мире с поправкой на местный колорит. Тайской вязью было написано имя, потом стоял плюсик, потом еще одно имя. Все это равнялось сердцу с крыльями. Видишь, говорит, у нас сердце пронзено стрелой, а тут — окрылено. Потому что у нас любовь — это страдание. А здесь — парение. Я кивнула. Я бывала в Берлине и понимала, о чем он говорит. МАККАР-БАР Первого нашего мы потеряли в аэропорту еще по ту сторону. Второго нашего мы потеряли в аэропорту уже по эту сторону. Третьего мы потеряли на непригодных для езды дорогах. Мы потеряли его в Маккар-баре. Хозяин этой точки не имел ничего общего с тайцами. Он не имел ничего общего ни с кем. Он жил в джунглях. Его место обитания можно было найти по струйке дыма над деревьями. Он сидел в облаке дыма, в окружении картин и обожравшихся грибами голландцев. Когда мы пришли, он сказал, что живет здесь год. А когда уходили (утратив товарища), он сказал, что живет здесь шестнадцать лет. Он завалился в пространственно-временную щель, и в этой щели писал картины, которые не взяли бы даже на провинциальную психоделическую выставку в 1972 году. Но это его не волновало. Потому что вопросы творческих амбиций и славы просто меркнут, Доктор, да. Когда, окутанный кумаром, Маккар вывел нас на скользкую тропу и попер все выше и выше и затащил на плато над водопадом, то один из наших сказал, что оставшуюся часть вечности он хочет провести здесь. И проведет, черт возьми, невзирая на причитания милой девушки, проведшей с ним последние шестнадцать лет. Или шестнадцать часов. Потому что на фоне растворенной в воздухе росы, на фоне веера радуги, разлегшейся под ногами, на фоне водной сверкающей сетки, укрывшей весь остров вплоть до океана, все это съеживалось и превращалось просто в пыль. А у сердца вырастали крылья. А мы побрели вниз. И у нас было два ориентира: огонек сигареты вверху — огонек нашего утраченного товарища над водопадом, и огонек внизу — Маккар спускался первым. Потому что стемнело, а он один этого не замечал. ВЕЧНОСТЬ И ЕЕ ОКРЕСТНОСТИ Следующая потеря все-таки была связана с владельцем мопеда. Мы его с самого начала предупреждали, что у нас нет страховки. И глупо тратить всю наличку на местную больницу. Более того, ни у кого из наших не было желания тащиться с отдыха с грузом-200. А у девушки мопедиста совершенно не было желания падать. Потому что она перед отъездом накачала себе дорогостоящим гелем губы и боялась, что соприкосновения с местной грунтовкой никакой силикон не выдержит. Но мопедист был неумолим. Он валял девушку на всех косогорах, видно, предполагая, что ее силикон — дополнительная защита, что-то вроде подушки безопасности. Уже через два дня на них было страшно смотреть. Они были так отполированы местными дорогами, что походили на жертв теракта. Впрочем, на них было страшно смотреть и до этого. Они не так давно поженились и до приобретения мопеда довольно глуповато бегали по берегу, держась за руки, кормя друг друга какими-то плодами из уст в уста. Кроме того, они все время наряжались. Короче, вели себя достаточно курортно, но мы их терпели, потому что знали давно и с лучшей стороны. В смысле — с доматримониальной. Когда же они приобрели мопед, мы их потеряли. Потому что, невзирая на падения, они добирались до других точек острова. И привозили оттуда устрашающую информацию. Они показывали нам фото. Фото были в духе «Я и Везувий». Но даже из-за плеч принаряженных молодых угадывались прискорбные очертания пляжей, забитых людьми, уставленных пивнухами и фастфудами, а прибрежные воды были испещрены следами от гидроциклов. Хуже того, они звали нас вписаться в этот удручающий ландшафт и заняться дайвингом на берегах, заваленных мусором и турьем. Они заказывали такси и запихивали нас в кузов. Они совращали наших детей картошкой фри и сумочками, сделанными из банок кока-колы. Все это, Доктор, нас категорически не радовало. Привезенные на место дайвинга, мы, в ожидании плещущихся у рифов молодых, мрачно стерегли кучи пластиковых бутылок, выброшенных волной, а дети мрачно отпихивали ногами кусачих медуз, притаившихся в прибрежных водах. В конце концов мы перешли к пассивному бойкотированию окружающего мира. Мы выбрали свободу. Если вы, Доктор, спросите, для чего нам была нужна наша свобода, я вам не отвечу. Потому что любой ответ вы сочтете бессмысленным. Конечно, сознание, освободившееся от пересчетов сдачи в тайском ресторане или не занятое проблемами аренды лодки и гидрокостюма, всегда можно приспособить для полета. Например, направить на сочинение рифм, сюжетов для опусов или картин. Но сознание на пустынном пляже взмывает в такие немыслимые выси, что и рифмы, и сюжеты, и краски, и опусы — все кажется суетой. В конце концов, Доктор, это буддистская страна. И конкуренция разума и души сводится к нулю ровно в тот момент, когда ты осознаешь, что между тобой и солнцем — никого. Мы выбрали свободу, причем каждый по-своему. Один из наших регулярно опаздывал на такси. Другой с утра наедался печений и сидел, как статуя Будды, под баньяном. (Он сидел там, как часовой, так что хозяин ресорта сколотил ему насест вокруг баньяна, и теперь он сидел на насесте, напоминая издали часового на карусели.) Я сказала, что у меня приступ творчества (соврала чисто по-европейски) и стала расписывать все баньяны в округе. Краски мне привозили владельцы мопеда. Надо признать, Доктор, что хоть они и рехнулись на почве личного счастья, но сохранили доброжелательность. Они даже предлагали забрать у нас детей и отвести их к фастфуду, но дети тоже выбрали свободу. Они нашли на соседнем пляже малолетнего немца и играли с ним в войну. Однажды владельцы мопеда сфотографировали наш пляж с горы. Он выглядел устрашающе маленьким на фоне подступающей цунами курортной цивилизации. На фото был запечатлен баньян, несколько раскрашенных стволов и мы, стойко держащие оборону. ФУЛ МУН ПАТИ Следующей потерей практически стала я. Хотя я думала, что потеряются дети. Только не поймите меня превратно, Доктор, но они реально сорвались с цепи в самый неподходящий момент. Они сорвались с цепи, когда мы покинули укрепленный форт нашей отдельно взятой вечности. Потому что остров, на котором расположен наш форт, славен вовсе не им (что, в принципе, нам на руку). Он славен широкомасштабным праздником, на который стекаются люди со всего мира. Он называется праздником полной луны. В принципе, это космическое явление хорошо и регулярно наблюдается во всех точках мира, так что совершенно непонятно, почему люди из этих точек как подорванные несутся именно на этот остров, однозначно угрожая его первозданному виду. О приближении людей со всего мира и, соответственно, полнолуния, мы узнали задолго до того, как нам об этом сказали молодожены. Потому что к берегу стало прибивать шприцы и бутылки. И потому что однажды на своем пляже мы обнаружили какую-то особь женского пола. То, что она женского пола, было очевидно. Она лежала топлес. А молодые сказали, что мы просто обязаны посетить всемирно известное мероприятие, чтобы потом, в нашей тупорылой вечности, нам не было мучительно больно, что совершенно нечего вспомнить. Эрик сказал, что у него еще остались мопеды. Сам-то он никуда не собирался. Ему в его вечности было достаточно полнолуния, которым он впечатлялся единожды по приезде на остров четырнадцать лет назад. От мопедов мы отказались, потому что дорога была дальней. К счастью, полную луну всем кагалом здесь принято наблюдать с другой стороны острова. И там, на другой стороне острова, было так, будто мы никуда не летели десять часов. Там было, как в Гурзуфе. Там ели сосиски, кипящие в масле, шарились по лавкам с футболками, там был даже супермаркет «севен-элевен», но самое страшное, там был «Макдоналдс»! Это и срубило детей. Они канючили и выпрашивали все, начиная от картошки фри и заканчивая домиками Будды (которые здесь тоже наличествовали в «Хэппи мил»). А мы тянули их за руки, припоминая все более и более ужасные эпизоды из мультиков «Хэппи три френдз». От этого нам становилось легче, но не сильно. На всех улицах, ведущих к пляжу, продавались наборы для экспресс-ухода в нирвану. Это были ведерки из детских наборов для песочниц. В ведерках лежали соломинки для коктейлей, банка колы и бутылочка рома. Один из наших хмыкнул. Нам эти ухищрения были ни к чему. На пляже расставляли усилители. Через каждые десять метров. И уже выгородили зону для безвозвратно ушедших в нирвану. Там на песке постелили метров триста циновок и потертых восточных ковров. Еще там продавали светящиеся браслеты, сахарную вату и кислотно сияющие значки. Некоторые уже бросали початые ведерки и, унизанные светящимися браслетами, занимались сексом в чил-ауте. Они уже вовсю реализовывали свободу, как ее понимают во всех Гурзуфах мира. Один из наших крякнул, опрометью кинулся в «севен-элевен» и купил бескомпромиссную бутылку рома. Раз уж все так фигово. Но пока он ходил, наши места на ковре заняли. Там теперь стояла очередь к художникам, расписывающим желающих люминесцентной гуашью. Мы сиротливо топтались ровно до тех пор, пока не вспомнили, что у нас тоже есть навык росписи гуашью! Потому что я расписала не один баньян и поднаторела в этом монументальном жанре. Мы еще раз сгоняли в «севен-элевен» и закупились там гуашью, а потом пришли на наши насиженные места и достаточно уверенно попросили посторониться. Потому что творческой личности нужен размах. Сначала я расписала всех наших. Им понравилось. Они на радостях пили ром. И предложили мне. Вообще-то я не пью. Но могла ли я не разделить общую радость? Это было бы предательством и фанаберией! Потом потянулись не наши. Их я тоже расписала, потому что с каждым глотком рома мазок мой становился все размашистей. И если бы не случились не наши, мне пришлось бы расписывать заборы. Так меня перло. Если честно, что-то произошло. Я вдруг со всей ясностью поняла, почему именно здесь и сейчас взошла полная луна. Наверное, это было просветление. Потому что мир резко преобразился. Били салюты, глотатели огня глотали огонь, но это не важно. Потому что это была какая-то невиданная свобода. Это был берег, забитый тысячами абсолютно счастливых людей. Я знаю, что там был Марк с Самуи, бывшая японская студентка и даже мелькнул в толпе утраченный нами в аэропорту приятель. Остальных я, естественно, не помню. Я вообще потом смутно что помню. Помню, например, что очень опасалась потерять свою дочь. Поэтому из последних творческих сил я расписала ее остатками лимонной гуаши. Я расписала ее в мелкую крапинку, а потом мы с ней пошли танцевать. И это, ей-богу, было прекрасно. Потому что моя дочь была отовсюду видна. Она была видна в виде созвездия точек и походила на голограмму. Потом не помню. Потом вдруг появился молодожен. Он выдернул меня из круга. А я бдительно выдернула из круга свою дочь. И хотя у молодожена над головой сиял неоновый обруч, он был моим кошмаром. Он сказал, что это безумие. Что уже четыре утра. И я должна была, по его подсчетам, упасть часа два тому назад. Или как минимум оглохнуть. Потому что я беснуюсь у колонки, пронзаемая оглушительными и вредоносными децибелами. Я сказала ему «прочь». Потому что я не хотела терять этот волшебный мир прекрасной свободы под полной луной, на влажном пляже, испещренном огнями и материализованном в музыке. Но мир уже покачнулся. Он стал рассыпаться на фрагменты. Одним из фрагментов был некто Степан из Харькова. Он вынырнул из фарша огней как мелкий бес (что по-местному значит ракшас) на звук языка дружественной державы. Степан жаждал чего-то, но я не могла сфокусироваться. Тогда я и ему сказала «прочь». И ринулась в сторону моря. Потому что только там еще сохранялась гармоничная цельность этой вечной свободы. Свободы как закономерности, а не как истерики. Потому что там, как всегда, на небе устойчиво держалась луна, а под ней послушно вилась лунная дорога. Я шла по этой лунной дороге, пока не услышала что-то до боли знакомое. Это заставило меня окончательно прервать нирвану в пользу сансары. Потому что это был голос моей дочери. Она боялась, что я так далеко уйду по лунной дорожке, что она потеряется. И я обернулась. И увидела. Маленькое пятнистое существо на фоне декорации большого праздника непослушания. Я увидела кишащий берег. А до него вело кишащее море. Море кишело презервативами и морскими огурцами. Я наступала на то и на другое. И то, и другое отвратительно чавкало под ногами, как я ни говорила этому «прочь, прочь!». Потом мы торопливо протиснулись мимо чил-аута. Потому что те, кто еще стоял, стоял вплотную. Пританцовывая. И молодожен с нимбом буравил эту толпу. В чил-ауте был прямо какой-то бурелом просветленных, а их все стаскивали и стаскивали. А потом мы пили чай из бумажных стаканчиков. Мы купили чай в «Макдоналдсе», а пили сидя на тротуарах. Тротуар был усыпан бычками, плюхами жвачки, смятыми банками и всем тем, что всегда валяется на обочинах праздников невиданной свободы. Но мы упорно сидели посреди этого хлама, потому что мы высматривали нашего тайца. Он мчался нам на помощь на своем раздолбанном джипе. Мы проснулись в четырех метрах от волны. А над волной сияло солнце. И все, что было его альтер-эго (в данном случае я имею в виду луну), казалось призраком свободы. Только на коже остались засохшие куски люминесцентной гуаши. РАКШАСЫ Я размышляла под баньяном, когда подошел наш таец. Я ему вежливо сказала: — Как хорошо. Он согласно кивнул (потому что в зубах у него был косяк), но все-таки уточнил: — Что именно? — Все. Таец печально вздохнул и надолго задумался. За это время мимо солнца пробежало два облака. А потом таец сказал: — Европейцы видят всё. Но и только. И опять замолчал на несколько облаков. — Но! — вдруг опять вскинулся таец, — европейцы не видят деталей. Они живут в мире общих признаков и тенденций. Мне стало страшно. Показалось, что я сплю под баньяном и вижу кошмарный сон про говорящие камни. Я привстала и с недоверием ущипнула тайца. Я думала, что он рассеется вместе с дымом своего косяка. Наяву он никогда не производил впечатления человека, умеющего говорить. Но он, вздрогнув, продолжил: — Они придумывают себе, что было бы хорошо. Они рвут задницу, чтобы этому придуманному соответствовать. И страдают. Потому что чего-то не достигли и их придуманное счастье от них ускользнуло. Хм. — А если бы они вглядывались в детали, они бы увидели, что все уже есть. Все для счастья. — Бог в мелочах, — сказала я. Должна же я была что-то сказать. — Ракшасы в иллюзиях, — добавил таец. Ракшасы — это бесы по-местному. Он затоптал бычок и пошел в свой ресорт. У него там все было для счастья. А нас, по приговору места рождения, окружили ракшасы. Вторая встреча с ракшасами произошла сразу же после первой. Но обстоятельства встречи с первыми были столь зловещими, что я расскажу о них позднее. Когда мне будет не так страшно. Второй ракшас был хотя бы с виду безобидный. То есть это был маленький сиамский котенок пестрой расцветки. О том, что он сиамский, мы догадались сразу. Потому что мы были в Сиаме все-таки. А что он ракшас, мы вообще не поняли. Мы возвращались из-за горы, куда обычно хаживали, чтобы разнообразить свою нирвану плясками в ямайском баре. И этот котенок увязался за нами. Он бежал за нами быстрее барса, пока мы перемещались по труднопроходимым буеракам в кромешной темноте. И только глаза нашего нового сиамского друга зыркали. Понятно, что этот друг понравился детям, которых мы втравили в эту историю. Они по очереди отлавливали котенка и тискали его. От этого котенок бежал за нами еще неотступнее. А мы бежали достаточно быстро, потому что начали ругаться, а это всегда придает драйва. Ругаться мы начали из-за пустяка. Просто одна девушка достаточно недружелюбно пнула котенка ногой. Она сказала, что здесь этих тварей как собак нерезаных. И у него, наверное, глисты. Если не что-нибудь похуже. Другая же девушка, напротив, пожалела животное. И обвинила всех остальных, что мы заманим его в глушь и он потеряется. А еще одна женщина (мать одного из детей, втравленных в эту историю, принимающую все более агрессивный оборот) сказала, что нам придется тащить это животное домой. Потому что мы в ответе и так далее. Но воспротивился ее спутник, потому что у него уже после первых ракшасов было плохое настроение. Короче, когда мы дошли до середины пути, то уже переругались вдрызг, а дети рвали котенка на части, не умея поделить поровну любовь и ласку четвероногого друга. Слава богу, что середина пути — это Маккар-бар, который может примирить человека с чем угодно, даже с чередой лет, проносящихся со скоростью цейтрайфера. Мы отдали котенка Маккару. Он несколько остолбенело смотрел на него. Как нам потом объяснил Брайан, Маккар мог остолбенеть от неожиданности. Потому что в этих местах подарить котенка — практически то же самое, что подарить москита в тропических болотах. Впрочем, это с точки зрения европейской линейной логики Брайана. Отчего остолбенел Маккар, мы можем только догадываться. Повторяю, он внимательно смотрел в глаза зверьку до тех пор, пока к голландцам, что-то там евшим за одним из столов, кратковременно не вернулось сознание. Они вырвали котенка из нервных пальцев Маккара и понесли его, приплясывая, куда-то в сторону неверно мигающих огней. Нам сразу стало легче, и мы уже вполне могли вести дружескую беседу. Но беседовать у Маккара как-то не хочется. Хочется смотреть на небо и слушать водопад. То, что по всем приметам котенок был перевоплощенным ракшасом, объяснил нам впоследствии Брайан. Аналогичный случай, сказал Брайан, произошел и с ним. К нему год назад пристала какая-то девушка. Она увязалась за ним ровно на том же месте, что и наш ракшас, а именно на выходе из соседнего городка. Поначалу Брайан не придал этому значения и даже не спрашивал ее имени. А она только прибавляла шагу, и глаза ее радостно и доверчиво поблескивали. Через пару дней, проведенных неотступно возле Брайана, она сама сказала, как ее зовут (теперь он, к счастью, это имя забыл, что-то типа Ева. Что-то типа из Лондона). И она заставляла его раз в неделю ездить за покупками, а раз в месяц — в Бангкок. А потом она дошла до того, что мыла лапы Брайану (другому Брайану, естественно. Этого она заставляла только стричь ногти на ногах). Мир померк. У Брайана испортился характер. Его сторонился даже хозяин «Кафешопа», хотя он просто болен любовью ко всему человечеству. Особенно, когда работа его точки общепита подходит к концу. Брайан дошел до того, что хотел реально бежать. Бежать в Лаос. Но он нашел более эффективный и распространенный в этих местах способ избавления от ракшаса. Он пошел в ват. Они как раз приехали в столицу, где ракшас собиралась купить Брайану джинсы. А Брайан скрылся в вате, пока ракшас делала маникюр. И он жил под прикрытием нефритового Будды десять дней. Ему монахи приносили еду. Он, между прочим, так закалился в противоборстве силам зла, что монахи предлагали ему навеки поселиться. Но Брайана не устраивало, что от чистой нирваны забытого острова его будут отделять какие-то суетные заботы монастырского городка. Ракшас в облике линялой блондинки Брайану больше не являлся. К слову сказать, нашего ракшаса мы тоже больше не видели. Мы надеемся на лучшее, но вполне может быть, что котенка Маккар пожертвовал Будде. Потому что это у него традиция. На большаке, там, где поворот и указатель на Маккар-бар, стоит домик Будды. Строго говоря, такие домики здесь повсюду, тоже традиция. Это кукольный домик, сильно похожий на скворечник, в котором сидит кукольный Будда. Рядом с Буддой стоят кукольные овцы из пластмассы, кукольные куры из того же материала. Если кур и прочего мелкого скота нет, то в домике рядом с Буддой может возлежать даже пластмассовая Барби китайского производства. Еще там стоит вода в чашках. Наши дети частенько играли с этим домиком. Они купали игрушечного Будду в чашке, укладывали его спать, а также выпасали скот, скармливая ему ароматические палочки. Однажды мы встретили около этого домика хозяина нашего ресорта, тайца с зубами. Он схватил постройку, предварительно ссыпав Будду и его скромное пластмассовое хозяйство в карман. Потом вскочил в свой раздолбанный джип. Домик высунул в окно, резко газанул и проехал метров двести на предельной скорости. Таец пояснил, что таким образом выгоняет ракшасов. Детей он похвалил. Сказал, что еще никогда этот Будда не выглядел таким свежим, а его скот таким ухоженным. И передал поклон Маккару. Потому что однажды Маккар пожертвовал Будде этого скворечника зебру. Маккар не мог вспомнить, откуда у него эта зебра, но предполагал, что на ней прискакал кто-то из его клиентов. Эта зебра до сих пор охраняет покой Будды. Она стоит на страже у изножия скворечника. Это надувная зебра. На ней можно катать кукольного Будду. ОЧЕНЬ ЗЛОВЕЩЕЕ МЕСТО Мы иногда ходим через гору. Это очень по-буддистски. В гору, как в какой-нибудь монастырь, ведут каменные ступени: мимо пилорамы, на которой исполняют свое бессмысленное послушание местные рабочие. А потом ступеньки заканчиваются и начинаются джунгли. А это прекрасная возможность присматриваться к деталям. Если к ним не присмотреться, можно свернуть шею. Мы ходим через гору еще и потому, что там живет друг Брайана. Он владелец индейского клуба. Мы в этом клубе танцуем реггей, который во все времена сильно способствовал погружению в пучину нирваны. Но в этот раз в индейском клубе сидели симпатичные парни из Израиля, и они были жизнеобильны, как сперматозоиды. Они танцевали сальсу с женским населением нашей диаспоры, чем сильно раздражали ту мужскую часть нашей диаспоры, которая еще смутно помнила, что женская часть имеет к ним какое-то отношение. И тогда кто-то из мужской диаспоры вспомнил, что видел на горе клуб под ямайским флагом. И нам срочно надо туда. Потому что клуб выглядит неприступно. Израильтяне отвалились по дороге. У них случилась одышка после сальсы. А нам уже давно было все равно. Клуб не только выглядел неприступным. Он и был таковым. На горе почему-то было болото. И клуб стоял в камышах. Над ним, как справедливо отметил наш товарищ, развевался ямайский флаг. Это было прекрасное место с танцполом, открытой верандой и чил-аутом с гамаками. Там горел приглушенный свет. Но там никого не было. Вообще. Только большая жаба из болота сидела на перилах веранды. И поглядывала на нас достаточно недружелюбно. Мы сели за гостеприимный стол, а дети разлеглись в гостеприимных гамаках. За столом было как-то бесприютно. И становилось все тревожнее. Прошло довольно много времени. По крайней мере, дети, укрывшиеся флагом с Бобом Марли, успели сочинить до конца сказку про величайшего исполнителя реггей. Сказка вышла мрачной и заканчивалась гибелью героя в снегах России. Мы в сгущающейся тишине прислушивались к этой душераздирающей истории. И как раз в тот момент, когда, прикрытый медвежьей полостью, Боб Марли синкопированно пел свое завещание, внутренняя дверь клуба открылась. А жаба на перилах предостерегающе квакнула. Если честно, я бы на ее месте сделала то же самое. Из двери вышел на удивление низкорослый индеец. Я бы даже сказала, что он был карликом, если бы не боялась, что это будет банальностью в условиях все более нахмуривающегося триллера. Индеец подошел к нам и что-то недружелюбно сказал. По-индейски, разумеется. Кто-то из наших, желая разрядить обстановку, легкомысленно развалился на стуле и заказал пить. Чтобы как-то внедрить в сознание зловещего карлика, что он не герой триллера, а бармен. Но индеец не поддался на эту дешевую провокацию. Он продолжал что-то говорить на своем гортанном языке. Он говорил так долго, что не оставалось сомнений: он тренирует свои голосовые связки, потому что ему нечасто приходится встречать собеседников. Собеседников на индейском. Еще он выразительно помахивал рукой в сторону выхода. А потом он развернулся и исчез за своей дверкой. Мы для приличия еще посидели. Без всякого результата. Мы хотели показать друг другу, что еще верим в историю про офигительный ямайский клуб на горе. А потом мы сорвались с места. Мы побежали дорогой, которой пришли. Мы даже попытались поймать машину, но она промчалась мимо, не останавливаясь, только ослепив. Если честно, я на ее месте поступила бы так же. Потому что место было глухое, а дорога к столь со вкусом сделанному клубу — нехоженая. Это теперь сильно бросалось в глаза. И тут один из наших детей замер как вкопанный. Этот ужасный ребенок сказал, что никуда не пойдет. Потому что забыл в гамаке сумочку. И за ней непременно надо возвратиться. Как ни печально в том признаваться, это был мой ребенок. Моя несносная малолетняя дочь. И по всему выходило, что за долбаной сумочкой из банки кока-колы, за этим вырожденцем мира глобализма придется переться мне. Я нервно пообещала изготовить этому ребенку такую же сумочку. Но этот ребенок уперся. Когда мы зашли на веранду, везде гостеприимно включился свет. — Быстрее!!! — завопила я. Но дочь и без меня нервно шуршала в недрах гамака. Потому что, хоть и была мала, понимала, что к чему. Она читала про Карлика-Носа и про бедных Гретхен и Гензеля. Когда мы сбегали со ступенек, она невинно спросила меня: «А ты кем предпочла бы стать на ближайшие сто лет — индейцем или жабой?» Один из наших сказал, что этой дорогой не пойдем. Спустимся с другой стороны горы. Потому что там быстрее. И там есть признаки человеческого жилья. Там и вправду был щелястый забор. А сквозь забор виднелись призывные проблески костра. Когда мы пробегали мимо, нам было прекрасно видно костер и тех, кто вокруг него расположился. И тогда мы побежали быстрее. Мы все время скатывались, потому что бежали под гору, потому что бежали в сандалиях и потому что земля осыпалась. Мы очень сосредоточились на дороге и совсем не обменивались впечатлениями. И только ребенок, не так давно обретший сумочку ценой немыслимого личного героизма, вдруг спросил в кромешной темноте: — А почему эти люди, которые жгли костер, такие странные? Почему они были целиком замотаны в бинты? Прям с головой? — Так! — завопил один из тех, кто относился к мужской части нашего арьергарда. — Что за чушь! Еще он сказал, что это все от безделья. Если бы мы работали, как обычно и бывает в тропических странах, то нам бы все казалось раем. Как это неоднократно бывало. И он, например, завтра же поставит камеру. Чтобы создать иллюзию работы. Он поставит камеру на целый день, потому что он оператор, мать вашу! Мы почтительно замерли на осыпи. Мы поняли, что ему ничего не остается, как собрать рудиментарные остатки европейской логики и выставить их перед неведомыми эскападами непредсказуемого восточного морока. Но мы не знали, насколько далеко зашел этот человек в своей европейской фронде. А он взял и сказал, что камеру на целый день он поставит не где-нибудь. Он сказал, что он заберется на гору и поставит ее около бара. А сам притаится в болоте. — Нет! — закричали мы. Потому что некоторые из нас имели к этому человеку какое-то отношение, другие возлагали надежды на какие-то отношения, а основное большинство просто отдавало себе отчет, что мы и так потеряли много народу. Как это и было предсказано в книге «Пляж», написанной по мотивам этого острова… Когда мы, наконец, добрались до Брайана, то были так измотаны, что Брайан пошел на неслыханные уступки. Он пожарил нам яичницу. А потом сильно удивился нашим расспросам. — Какой клуб на горе? Нет там никакого клуба. И никогда не было. РАКШАСЫ-2 Понятно, что на зловещую гору мы больше не ходили. Ее объезжали на своем мопеде даже молодые. Хоть они отвалились от нас вовремя и избежали индейского морока, но слухи о ракшасах глубоко затронули их сознание. Как ни прискорбно об этом говорить, гораздо глубже, чем нам хотелось. Потому что нам вовсе не хотелось, чтобы ракшасы внедрились в сознание молодого и там окопались. А они это сделали. Что было видно невооруженным глазом. Молодой стал нас «социализировать». А это сильно попахивало бесовством. Потому что социализация в таких местах — как пробка от шампанского в Сахаре, правда. Кроме того, мы вполне нашли себе применение, компромиссное с западным образом жизни. Потому что человек, бывший оператором по ту сторону желаний, все-таки настроил камеру и стал снимать цейтрайфер. Он снимал целыми днями цейтрайфер облаков. А ночью мы эту съемку с большим интересом просматривали. Молодой не поддался на эту уловку. Он входил, бодрый после утренней поездки и завтрака в настоящем ресторане райцентра, и не давал нам покоя. Возможно, он не хотел, чтобы мы слились до неразличимости с пассивным окружающим миром. Потому что он знал: нам придется вернуться в социум — он хранил наши обратные билеты. Полагаю, он хотел нам добра. Но добро и зло амбивалентны, как утверждается в религиозных постулатах этой страны. И не врется! Действия молодого ракшаса походили на кошмар. Он придумывал экскурсии и осуществлял их. Он заманил нас в кузов джипа и при помощи недоумевающего тайца доставил на ферму слонов. Молодой сказал, что слоны — это основа животноводства и туристического бизнеса этой страны. Слоны не походили на своих стразовых собратьев из сувенирной лавки (оказавшейся, естественно, тут же на ферме). Слоны какали, посыпались пылью и очень неохотно (хоть и по-буддистски покорно) подставляли спины для катания туристов. Они были базисом курортного бизнеса этой страны вместе с трансвеститами и временными женами и должны были отрабатывать карму. От поездки на джонках (которую наш ракшас расхваливал с демоническим восторгом) мы решительно отказались. Мы перешли к открытому бойкоту сансары. Этот бойкот напоминал бойкот травой сенокосилки. Молодой дошел до такой степени демонической безнаказанности, что разбудил нас в пять утра и сказал, что машина подана. Вообще-то мы машину не заказывали. И таец был никакой. Слава богу, что он был тайцем, а то бы он озверел. Наш товарищ взял нас тепленькими, спросонья. Мы, подобно тайцу, не имели никаких моральных сил, чтобы озвереть. И в эту рань он попер нас в райцентр. Потому что хотел показать нам особенности национального быта. Он хотел показать нам, как здесь жарят креветок в каком-то самоваре. Мы, не приходя в сознание, сфотографировали его на фоне самовара, сильно уповая, что отработали свою карму, в отличие от слонов. Увы. Наш товарищ сказал, что у нас есть прекрасная возможность посмотреть все ваты этого острова. Раз уж мы на этом острове так прижились. — Все?!! — Это по дороге домой, — уламывал хитроумный ракшас. Мы согласились. Мы помнили, как удачно избавился в вате от подобной напасти наш товарищ Брайан. Которому теперь никто не мешает вести асоциальный образ жизни внутри необитаемого, как провинциальный ват, клуба. В большинстве своем ваты располагались в самых замысловатых местах. Было совершенно ясно, что сюда никто не захаживал, кроме нас. Это было в духе страны: крашенных золотой краской Будд никто не донимал. Их оставили в покое и избавили от впечатлений в их просветленном бессмертии. Но в одном вате мы застали праздник. Там народ веселился от души и кушал за длинными столами. Милая дама, приплясывая, подошла к нам и просила присоединяться. Она сказала, что это праздник ее папеньки. Передавайте поздравления папеньке, сказали мы, отступая. Но милая дама сказала, что у нее нет этой суетной возможности — что-то такое передать ее дорогому отцу. Потому что отец ее вчера помер. И собственно, по этому поводу они тут и отжигают. Мы умоляюще посмотрели на нашего ракшаса: — Слушай, есть еще какие-нибудь ваты? Очень уж нам было неловко веселиться по поводу человека, которого мы знать не знали и который, соответственно, не успел сделать нам ничего плохого. Молодой понял ситуацию, молниеносно извлек из кармана карту и радостно крикнул: — Есть! Это был аутентичный ват в дальней деревне. Деревня была в сырых джунглях, по настилам бегали полчища муравьев. Некоторые из муравьев имели глупость забегать в гигантские плетеные корзины. Там их склевывали куры. Мы даже поозирались: не завалялась ли где-нибудь поблизости тайка с рыбой, которую мы выронили из джипа в день приезда. Тут было несколько таек, но идентифицировать их не представлялось возможным. Они все были пожеванными жизнью, одетыми наперекосяк и равнодушными к деталям этого некомфортабельного мира. Ват стоял на отшибе. Прямо напротив золоченого Будды, принаряженного в самые роскошные тряпки из местного сельпо, был стол для пинг-понга. Два тайца азартно убивали на нем пластиковые мячи. То есть, если не успевали отбить, свирепо приколачивали их ракетками. Как насекомых. Мы выстроились в линию, уважительно относясь к обрядам местных прихожан, и терпеливо дождались конца партии. Тогда один из тайцев положил ракетку и призывно свистнул. В ват вошел старец в желтой драпировке. Старцу стукнуло уже, наверное, лет сто. Он был так высушен, что казался резьбой по дереву. Старец с достоинством сел рядом с Буддой. Будда выглядел более светским в своей пестрой мануфактуре. И однозначно более откормленным. Старик внимательно оглядел нас. И поманил к себе ракшаса. «Вот, — злорадно подумали мы, — наконец-то!» Но выбор старика был не порывом к экцорцизму, выбор был меркантильным — в отличие от нас всех, у молодого в руках угадывался бумажник. Молодой пожертвовал старцу денег, старец вложил что-то в руку молодому, а потом как ни в чем не бывало включил черно-белый телевизор, случившийся за статуей Будды. — Я тоже такое хочу, — завопил, перекрикивая телевизор, один из наших детей. Увы, это был мой ребенок. Мне пришлось полезть в карман за кошельком. Мой жест привлек внимание местного святого. В обмен на небольшие деньги он тоже вложил мне что-то в руки. Он сделал это заговорщицки, будто играл со мной в «колечко, колечко, выйди на крылечко». Я отошла с добычей подальше и начала ее рассматривать. Будда! Но, боже мой, до чего же крошечный! Он был вырезан на косточке от какого-то фрукта, типа финика. И у него все было. И ручки! И ножки! И даже глаза угадывались! Местный святой смотрел на нас выжидающе. Мы нервно почесывались и переминались на босых ногах. Потому что мы были профанами в местных обычаях, варварски вторглись в своеобразную религиозную культуру, а что делать после вторжения — не представляли. И тогда меня осенило! Я поняла, что этот Будда на финике — что-то типа просвирки в православных храмах. Я решила, что закинуть Будду в рот, как семечку, и легкомысленно схрумкать будет не так торжественно. И тогда я как можно медленней и уважительней поднесла врученного мне Будду ко рту и почтительно откусила ему голову. Святой выпучил на меня глаза. Молодой сзади мученически застонал. (Наверное, все-таки не ракшас. Раз так переживает за религиозные святыни, подумала я.) Во рту появился явный привкус глины. Я остолбенело рассматривала крошечный огрызок Будды на ладони и судорожно думала, что придется объясниться. Потом подняла глаза на святого и, показав на свой пищевод, сказала: «Будда внутри каждого из нас». БАНГКОК Про Бангкок мне сказать решительно нечего, кроме того, что он стал последней каплей. В Бангкоке мы разосрались окончательно и бесповоротно и, уже не скрывая, тыкали друг другу пророческую книгу «Пляж». Книгу про людей, которые хотели создать рай, а создали ад. Этот ужас начался, естественно, с молодого. Он сказал, что еще в Москве заказал билеты до столицы, а в столице — лучшую гостиницу. Потому что ему хотелось сделать нам подарок накануне Нового года. Ему хотелось расширить наши горизонты. Мы страшно обиделись. Он вел себя с нами, как с несовершеннолетними недоразвитыми преступниками. О чем мы ему и сказали. Тут он обиделся в свою очередь. И раздал нам наши билеты, документы и деньги. Раз мы такие самостоятельные. В самолете до Бангкока он с нами не разговаривал (а может, мы с ним, теперь уже трудно восстановить события). В аэропорту он по привычке кинулся искать утраченный кем-то из наших багаж. Но мы ему достаточно дерзко сказали, что сами с усами. На молодых было страшно смотреть. Они чуть не плакали от страха. Они представляли, что с нами случится. Жена молодого (которую мы знали с самой лучшей ее стороны в доматримониальные времена) напоследок сказала, что в Бангкоке всех разводят. И чтобы мы остерегались. Потому что мошенники представляются учителями и предлагают показать город. И заманивают туристов. — Разберемся! — гордо ответили мы. «Мы» — это после перенесенных лишений оператор с женой, милая девушка человека, сгинувшего в Маккар-баре, собственно, я и несколько детей, имеющих к нам непосредственное отношение. Молодые уехали смотреть на мир с самого высокого небоскреба, кататься на джонках, есть морепродукты в китайском ресторане на воде. А мы бесцельно побрели по пыльной улице с заколоченными воротами, пока не уперлись в какой-то захолустный ват, ставший апофеозом нашей самостийности. Там нам встретился милый учитель. Он сказал, что ждет свою не менее милую жену и своих очаровательных детей. Таких же очаровательных, как наши (наши в это время бегали с вонючими палочками по вату, как Геростраты). Этот милый учитель предложил нам свою заботу. Если честно, мы очень нуждались в заботе. Потому что мы сильно осиротели без нашего родного ракшаса, который сейчас уверенно гнал бы нас по этапу местных достопримечательностей. По части достопримечательностей славный столичный учитель не знал себе равных. За эту ночь мы узнали такое, что стыдно вспоминать при детях. Которые при этом присутствовали. Мы побывали в местах, куда не пришло бы в голову забраться нашему ракшасу, проводящему, между прочим, медовый месяц. Закончилось это все в каком-то сумасшедшем тайском ресторане, созданном специально для богатых американцев. Для нас танцевали ряженые тайки. Мы честно заплатили за обед (милого учителя в том числе). Мы заплатили столько, сколько совокупно прожрали до этого на нашем благословенном острове. И бежали от милого учителя, слишком поздно распознав в нем ракшаса. Мы выскочили на улицу и рассмеялись: потому что он развел нас всех на 500 баксов — смешная цена по масштабам Мефистофелей нашей страны и Европы, где все давно уже меряется на евро, а это дорогая валюта. Место, куда заманивали легковерных туристов, было не таким уж вопиюще зловещим. Уж нас, видавших клуб под ямайским флагом, в таком не погубишь. Но все равно это было совсем нетуристическое место Бангкока. Мягко говоря. Такое место могло понравиться, например, персонажу романов Стивена Кинга. Оно было темным, недружелюбным, кое-где шел ремонт тротуаров и какие-то люди сидели за столами прямо на проезжей части. Они невозмутимо ели лапшу под свист пролетающих мимо автомобилей. Потому что столько автомобилей я не видела давно, включая Москву. Здесь было четырехъярусное движение. Эстакады сплетались с дорогами и тоннелями. Мало того, весь город был таким же многоярусным, как его автодорожное хозяйство. Он начинался где-то в звездной выси тропической ночи. Начинался с разряженного холодного офисного света небоскребов. Потом он спускался к безнадежным хрущовкам, потом — еще ниже — к каким-то перекособрюченным лачугам на берегу мутной реки. А потом вообще ступал на воду — за неимением места и перенаселенностью. На понтонах воняли рыбные рынки, прикрытые на ночь раскляклыми коробками. А под понтонами почему-то, несмотря на поздний час, плескались грязные мальчишки. Мы благоразумно решили не впадать в крайности и держаться среднего уровня. Час был полночный. Люди на проезжей части доедали лапшу и надевали на лица повязки. Такие повязки продаются в аптеках. Мы тоже купили повязки, потому что мы поймали не машину с кондиционером, а рикшу. Рикша смотрел на нас удивленно. Ну, ясно — мы по определению не должны были здесь оказаться. Потому что мы даже отдаленно не напоминали богатых американских туристов. За время проведенной на волшебном острове вечности мы сильно пообтрепались. Рикша посмеялся и сжалился. Он повез нас в людное тусовочное место. Он оказался своим в доску. Он был студентом, а рикшей подрабатывал только по ночам. Это было место, каких полно в продвинутых кварталах Берлина, Лондона и Амстердама. Здесь все выглядело именно так, как там. И однозначно пахло джойнтом. И играла та музыка, какая должна играть при таких обстоятельствах. И было безобидно, комфортно. Но — не свободно. Потому что с подобных мест все только начинается. Этот кураж — только предчувствие свободы, таящейся в гармоничном диком одиночестве малопосещаемых островов. Ночью мы смотрели на колокола самых знаменитых ватов и ностальгировали по острову. В самой лучшей гостинице города в кроватях жили клопы, а я не знала, как они называются по-английски. Я вытащила из кровати свою многострадальную дочь и предъявила ее на ресепшене. За страдания нас переместили в номер с балконом и бассейном, а также выдали бутылку неплохого вина. Мы с остатками нашего братства выпили вино, сидя в бассейне с видом на ночной Бангкок. Мы тосковали по приделанному к бамбуковой стене душу. И поклялись — после посещения святынь, обещанных покинувшему нас молодому, оказавшемуся святым человеком, — сразу же в укрытие. Сразу же на остров. Нефритовый Будда стоит в самом большом храме. Это национальная святыня. Он стоит на неприступной высоте, под стеклянным куполом. Потому что нефритовый Будда стал причиной страстей. А следовательно, страданий. Соседним бирманцам очень нравился Будда, они решили, что этот Будда так хорош, что просто не мог оказаться сиамской собственностью. Это либо страшная ошибка, либо западло. И они отбили Будду у сиамцев. Или что-то вроде того. А сиамцы отбили Будду обратно, положив несметное количество своих подданных. И вернули его в храм. Но обиженные бирманцы не успокоились. Они ворвались в храм и расстреляли Будду из автоматов. Видимо, с воплями «так не доставайся же ты никому!». Чем еще раз доказали ряд расхожих буддистских истин про цену желаний и страстей и размытость границ между добром и злом. Я смотрела на этого Будду и понимала, что любят не за красоту. Потому что меня совершенно не смущали щербины на его зеленом лице. И любят, конечно, не за обладание. Потому что мне совершенно не хотелось, подобно бирманцам, взять этого Будду с собой. Любят потому, что в душе образуются черные дыры немыслимого внутреннего спокойствия и радости. И наверное, пофигизма. Потому что, когда любят (по крайней мере, глядя в глаза нефритовому Будде), совершенно не заморачиваются вопросами одиночества, вопросами встроенности в мир и вопросами завтрашнего дня (майи, так это, по-моему, называется). — Это не пофигизм, — сказал мне один из наших. Это — свобода. А больше про Бангкок мне сказать нечего. ПАРОМ Мы возвращались на остров на пароме. Это был аутентичный ржавый паром. Он вез местных жителей, а те, в свою очередь, везли козлов, которые блеяли в то время, пока их хозяева блевали. Потому что была страшная качка. На Самуи нам выпала пауза в качке: на паром грузили партию усилителей для празднования праздника половины луны на Ко-Пхангане. Мы вышли пройтись и попали на местный рынок. Когда тайская пища не готова, она напоминает какую-то травянистую расчлененку. На Самуи мы нашли художников, которые подрабатывают тут росписью гигантских парео. Они расписывают эти парео люминесцентной краской. У художников на столе стоял корпус от старого телевизора. В корпусе был аквариум, а в аквариуме — красивые раковины, растения и радужные рыбы. Когда художники заканчивали расписывать парео листьями канабиса, они садились и смотрели свой телевизор. Там, у художников, мы встретились с Марком. И он звал нас навечно здесь поселиться. И организовать фирму по росписи чашек. Но нам уже было пора на паром. На причале выяснилось, что одна милая девушка из наших потеряла билет. — А я говорил! — торжествующе сказал наш молодожен. Возразить ему было совершенно нечего: он не только говорил. Он упирался до последнего, не желая раздавать билеты на произвол судьбы. Но девушка совершенно не расстроилась (как того хотелось нашему молодому. Хотелось не из вредности. А исключительно из назидательности). Девушка легкомысленно сказала, что она, пожалуй, останется на этом острове. И прямо сейчас вернется к художникам. Потому что оттуда еще не ушел Марк. У них с Марком, кстати, много общего. Потому что она тоже была в Берлине. Кроме того, ее личная судьба сейчас находилась в парящем состоянии. Ведь ей никто не мог с уверенностью сказать, сколько времени проведет на горе над водопадом ее друг — шестнадцать дней или шестнадцать лет. А нам надо было еще два часа плыть. И мы плыли. Впереди было так черно, будто натянули черную тряпку. А в ней понатыкали много-много мелких дырочек. Из которых лился нестерпимый свет. А сзади было просто темно, будто нас накрывали крышкой. Это была какая-то огромная туча. Из тучи начало громыхать и лить. В трюме заблеяли козлы. Все было очень ветхозаветно. А парочка престарелых хиппи с Самуи преспокойно спала на палубе под ливнем. Где мы тоже преспокойно сидели, наблюдая, как сплошная стена воды смыкается со сплошным полом воды и законопачивает все дырочки звезд. — Даже если это конец света, то ничего не изменится к худшему, — сказал бывший оператор. — Ничего не изменится ни в ту, ни в другую сторону. Относительно вечности. Это был не конец света. Это был причал на нашем острове. И нас там, задымив и запотев всю кабину, ждал наш таец. НОВЫЙ ГОД Маккар построил на полянке в джунглях огромный гриб. Шляпкой грибу служили наваленные пальмовые ветки. А по всей полянке Маккар разложил кругами гирлянду из синих лампочек. Они светились недобро, как болотные огни. Мы нашли Маккара под грибом. Он курил, как кэрролловская гусеница. Вообще-то, сказал он, что никакой это не гриб. Это нью еарс три. Даже этого святого человека, обитающего в прихотливом лабиринте ненаступающего времени, настиг Новый год. Брайан сказал, что отметить можно у него, но это отпадало. Потому что у Брайана никогда не водилось еды, а тем более оливье. Итальянец звал всех в гейм-клуб, но воспротивилась девушка бывшего оператора, а ныне любителя печений. Потому что клуб был никакой не Гейм, а гей. А любитель печений стал теперь неадекватен и мог не отличить добра от зла. Кроме всего, нас неотступно преследовал хозяин ресорта, таец с золотыми зубами. Он прятался то в овощной лавке, то на почте и сверлил нас из засады тяжелым взглядом. В конце концов, он закатил нам самую настоящую сцену ревности. Он сказал, что отдаст нам на ночь барбекюшницу, а баньян украсит лампочками, раз нам так нравится это убожество. Будда с тобой, сказали мы. И он радостно умчался в райцентр — искать шампанское. Молодые тоже устремились в райцентр. Потому что нам было нужно много эмали для автомобилей и люминесцентного акрила. Если бы мы попросили это у тайца, то взломали бы ему мозг. Акрилом и эмалью мы покрасили бутылки, которые нам вынесло море. А потом повесили эти бутылки на баньян. Пришли родители немецкого мальчика и спросили: «Это у русских такая традиция?» Мы ответили, что — нет. Мы ответили, что обычно русские украшают деревья полными бутылками. Но немцы все равно остались. Эрик сделал картофельный салат. Это было почти оливье. Оливье у него получалось ничуть не хуже, чем печенье. В полночь мы все расселись на насесте под баньяном. В смысле — все чудом уцелевшие наши плюс немецкая пара, Брайан, итальянец, Эрик, две собаки, дети и таец с зубами. Мы сидели на круглом насесте, как на карусели. И наверное, мы вращались относительно вечности. Потом молодые уединились, дети занялись подарками, Брайан увез гостей за гору в индейский бар, часовой баньяна ушел в нирвану, его девушка — в гей-клуб. А я подошла к воде. Вода была гладкой, и я в ней отлично отражалась. И поэтому совсем не чувствовала себя одиноко. Зубастый таец потрогал меня за плечо. Я обернулась практически с восточным добродушием: «Хэппи нью еар». Таец махнул рукой в том смысле, что годом больше, годом меньше. И протянул мне мешок. И махнул рукой в том смысле, что есть вечные ценности. Есть. У бумажного мешка внизу имелась горелка. По-моему, это был рулон туалетной бумаги, прикрученный проволокой. Мы подожгли рулон, мешок надулся от теплого воздуха. И полетел. Он летел и светился. И придавал объем этой ночи. Так лаконично придавать объем ночи могут только птичьи голоса и маленькие огни. За ним полетел второй мешок и третий. Мы только успевали поджигать горелки и поддерживать мешки за углы. — Ну вот, опять созвездия полетели, — сказал часовой баньяна девушке, вернувшейся от геев, — а ты говорила, что у меня глюки. ПИСЬМО ДОКТОРУ Дорогой Доктор! Ну скажите, зачем мне дорогие ботинки в свете всего случившегося? Поймите, Доктор, меня очень тяготит то, что они ждут меня дома. Потому что привязанность — это признак обладания — ну… и так далее, вплоть до страдания… Ну не просить же вас, столь уважаемого, передать моим ботинкам привет. Это как-то несолидно. Знаете, Доктор, если бы мне был предоставлен выбор, я бы ни за что не стала Буддой. Я бы, пожалуй, согласилась быть Бодхисаттвой и осталась с людьми. Потому что мне приятно собрать их всех вместе. Еще до того, как они все рассыпались на детали, рассыпались поодиночке, чтобы искать своего просветления. Мне нравится оставить их на карусели. Потому что когда смотришь на вечность с карусели — это так заманчиво, как калейдоскоп, который вы мне прислали. А если посмотреть из вечности на карусель, на которой мы сидим, легкомысленно мигая разноцветными огоньками, вселяющими в нас по-европейски рудиментарную надежду — это так трогательно! И вообще, Доктор, я не знаю, зачем я это все пишу. Особенно после того, как кто-то назвал вас психотерапевтом. А психотерапевты в большинстве своем чешутся от нервной экземы и свалены своими тараканами наповал. Доктор. Я совершенно искренне не понимаю, зачем вся эта куча слов, когда есть волшебный остров, говорить о котором не следует, чтобы туда не нагрянуло все это быдло, медведи в цепях, извращенцы и прочие любители Натали-тур. И не построили качественную дорогу, и не скурили всю дурь в Маккар-баре, а самого Маккара не развратили бы пошлыми надеждами на славу, скупив у него всю его психоделическую мазню. И не поменяли у Брайана диски с техно на диски с русским шансоном. И не сломали нашу карусель. Часть пятая 48 часов с Фаустом (Путеводитель по закоулкам души) ПРОГУЛКА ПЕРВАЯ И вот теперь ответь мне, мой дорогой друг: счастье неизбежно или счастье невозможно? Только не надо говорить, мол, еще непонятно, что лучше. Особенно в такую рань. Потому что именно в такую рань верится, что еще что-то не поздно. Например, пошуршать листьями в саду Фауста. Или, если повезет, посбивать иней с травы и посмотреть, как с самых стойких деревьев (предположительно — дубов) сметает последнюю ржавчину и уносит в неизвестном направлении. Поэтому, заклинаю тебя, ответь: где поворот на Монино? Нет ответа. И возможен ли он от человека, с которым мы не добрались даже до Речного вокзала? Что ж, будем ориентироваться на башню. Потому что дом Фауста всегда можно узнать по башне. Ты же знаешь, это были наивные времена фаустов первого поколения, когда всерьез полагали, что счастье неизбежно, потому что оно в истине, а истина неизбежна, потому что она достигается посредством опыта — сына ошибок трудных — и, если повезет, гения. Сына приблизительно того же самого. Стоит лишь забраться повыше и обозреть все вместе. Вот она, кстати, башня. Добро пожаловать к Фаусту. То есть к Якову Брюсу, русскому Фаусту, как его называли. С русским, конечно, перегнули, потому что наш Брюс был потомком короля Брюса 1, памятного тебе по фильму «Храброе сердце», а также его брата Эдварда, короля Ирландии, оставшегося за кадром. Но это дела не меняет, потому что Брюс был фаустом из фаустов. Во-первых, он был практически ровесником того, легендарного, о котором в ужасе и благоговении шла речь сначала в книге Шписа, а потом у Гете. Во-вторых, по части украшения высохшей елки просвещения ему не было равных в нашем отечестве. Даже Санта-Клаус бы померк, будь он хоть вполовину образован. Брюс, говорят, владел всеми языками, кроме птичьего. И всегда мог поддержать беседу. Если, конечно, она была высокоученой. Рассказывают, что он трудился у Галлея и Флемстида, переводил Хюбнера и даже нашел общий язык со сварливым Ньютоном. И там, в башне у самого Ньютона, он наблюдал движение светил и написал по этому поводу трактат. И уехал, окрыленный. А Ньютон остался. И молодому Брюсу было невдомек, что мрачность и сварливость Ньютона проистекает от неудовлетворенности. От какой-то безнадежной придавленности силой всемирного тяготения. И что старик ищет избавления от этого в некоем тайном обществе, магистром которого и является. А наш Брюс летал уже по Северной столице на сверкающих и холодных крыльях познания, в уверенности, что все ему подвластно, стоит лишь взять повыше. Все и было подвластно: и Берг-коллегия. И Мануфактур-коллегия. И первая Российская Академия наук, и первая типография высокоученых фолиантов. И выигранные императору-неврастенику экспансивные войны. И даже распорядительство на самых пафосных в империи похоронах. Выше некуда. А что потом, мой дорогой друг? Потом вот это сельцо. Вышел вдруг в отставку, купил и построил дом по собственному разумению и согласно всем правилам фаустианства. С башней и химической лабораторией. Знаешь, мы бы здесь отлично смотрелись. Во-первых, потому, что теперь это санаторий для страдальцев желудочно-кишечного тракта. А у нас в связи с обострением кризиса среднего возраста на лицах такое тревожное выражение, что нам позавидует любой язвенник двенадцатиперстной кишки. А во-вторых, мы ведь тоже наивно полагаем, что за груз ошибок трудных нам причитается бонус. Что ошибочно. Стоит лишь подняться на башню. Что проблематично. Потому что путь на башню ведет через балкон. А путь на балкон ведет через регистратуру, диетическую столовую с боржоми и зал для аэробики. И уже в регистратуре становится ясно: от проклятых вопросов здесь теперь не лечат. А в зале для аэробики кувыркаются женщины в байковых халатах. И они абсолютно правы, потому что в здоровом теле — здоровый дух, которому во время второго завтрака хочется второго завтрака, а не лезть по ржавой садовой лестнице в щелястую деревянную башню, которую не удостаивает посещением даже местный плотник. Потому что именно ему, плотнику, уже давно (если не заранее) было известно, что никаких бонусов на башне не имеется. Ибо что же было явлено пытливому взору Брюса, взобравшемуся на верхотуру своей по моде того времени барочной постройки? А вот что: долины ровныя, а чуть далее — перекособрюченное сельцо Глинки и это вечное жнивье, жесткое, как песья щетина. А еще? Ведь не может же пытливый взор ограничиться пейзажем, прибитым всемирным тяготением? Естественно, не может. Это ж башня, обсерватория, и там у Брюса хранились окуляры и двояковыпуклые линзы, отшлифованные вручную в Германии. И он взглянул наверх и увидел над вышеупомянутым жнивьем холодные бездны, моргающие своими бессмысленными и равнодушными глазенками. Возможно, именно в этот момент он воскликнул: «Пергаменты не утоляют жажды/ ключ мудрости не на страницах книг», а, возможно, и без этой реплики он смахнул со стола карты эфемерид и трактат о движении светил и планет. Потому что в момент обозрения пустот душе трудно смириться, что никто не движет солнце и светила, а что движутся они то ли по привычке, то ли из пустого принципа инерции. И что никто не за нас. И именно в этот момент душе — то ли назло, то ли от страха — хочется всего сразу и немедленно. То есть чуда. Говорят, именно тогда Брюс и стал Фаустом. То есть народным героем и персонажем ужастиков, передаваемых из уст в уста. Потому что первое, что сделал он, отвернув зевы телескопов от неплодотворных бездн, — это вечные часы. Он делал их в зале для аэробики, потому что это была главная зала и было, наверное, приятно, посиживать у камина, колупаться отверткой в вечности и поглядывать с некоторым даже злорадством на ноябрьскую хмарь за окном. И это так по-человечески понятно. Если не можешь измерить бездну своей конечностью, то создай бездну. Эти часы, так же как и ночную механику над башней, не надо было заводить, они себе шли и шли. И утешительным в них было то, что их известно кто запустил и с любовью за ними послеживает. Наверное, они ходили бы и теперь, но императрица, унаследовавшая после смерти Брюса диковину, распорядилась вделать в них караульного и барышню, и мастера по барышням сломали часы. Потому что чуду противны дешевые ярмарочные излишества. А потом он спустился на балкон, глянул вниз, и внизу забил фонтан, как это и положено по всем правилам алхимии. Для чуда потребен фонтан. И не спрашивай меня, почему. Вот я сейчас постучу палкой по дну, лед расколется, и там появится вода. А это значит, что фонтан действует. Следовательно, чудо существует. Но главные свои чудеса Брюс совершал вот здесь, в приземистом мезонине, потому что это была его лаборатория. И там хранилась не какая-нибудь хина или банальный нашатырь, а, как поговаривают, яды и кое-что покрепче. И в это просто нельзя не поверить, потому что, во-первых, в лаборатории каждого уважающего себя Фауста должна быть пудра «Красный лев», обращающая металлы в истинное золото, а во-вторых, Брюс некоторое время возглавлял императорский монетный двор — думается мне, неспроста. Но что нам до пудры, когда мы знаем, что главная проблема Фаустов всех времен и народов не в отсутствии денег, а в сиротстве! И каждый, в поисках то ли компании, то ли идеала, пытается побольше всего вокруг одушевить. Говорят, что Брюс сделал такое снадобье. Говорят, что у него была умопомрачительная девушка, которая кофий ему подавала. И будто бы однажды пришел царь прямо вот сюда, в этот мезонин, а Брюс сидит и в компании девушки кофий пьет. И царю предложил. Но царю больше девушка понравилась. Отдай, говорит, мне эту прелестную особу. А Брюс смотрит на девушку критически и отвечает: «Она немая». Тем лучше, воодушевился царь. Тогда Брюс признался, что он эту девушку из цветов сделал. Царь говорит, мол, какая разница, хоть из квашеной капусты, а из цветов даже очень комильфо. А Брюс уперся. Не отдам, потому что у нее нет души. «К черту душу!» — закричал царь. Брюс от этого просто в неистовство какое-то впал (друг мой, все письма Брюса имеют архивный номер, написаны на голландской бумаге гусиным пером и самыми обыкновенными чернилами, так что не подумай чего плохого), подскочил к девушке, выдернул какой-то штырь у нее из башки, она и рассыпалась цветами. Царь, говорят, чуть не убил тогда Брюса. Впрочем, Брюс и без царя через этот порошок потом пропал, но сейчас не будем о грустном. Видишь ли, несмотря на то что вокруг росли какие-то бадылья, из которых невозможно слепить даже репейное чучелко, мезонин все-таки был обитаем. Там на окнах висели ситцевые занавески, а внутри стояли кровати, застеленные проштемпелеванным бельем. Я сама это видела, потому что залезла в нишу для статуй и заглянула в окно. И еще там сидели люди и пили жидкий (диетический, что ли?) чай. Практически на тех же местах, где когда-то сидели Брюс с девушкой и царем, представляешь? И знаешь, меня это порадовало. Потому что я представила, как они жалуются друг другу на гастрит, и от чего он у них произошел — у кого от бессмысленной и беспощадной борьбы с мужем-пропойцей, а у кого от фанатичного сидения на огуречной диете. Потому что известно ведь, что гастриты — от страдания души. Хоть какое-то напоминание, не то что штырь из башки, и поминай как звали. Говорят, что после конфуза с девушкой Брюс все-таки загрустил. Потому что девушка кого-то ему напоминала, а кого — он не мог понять. Он так заморочился, что весь свой пруд украсил по периметру статуями с таким же лицом. И стал приглашать на балы общество. Хотел народ порадовать, чтобы тот не сидел по своим углам в одиночестве? Или думал, что встретит такую девушку? Говорят, потом, когда след всех Брюсов простыл, имение в сельце Глинки приобрел купец и первым делом приказал утопить статуи в пруду. Наверное, боялся, что они все ринутся своей твердокаменной поступью кофий ему доставлять. Хотя в народе ходили слухи, якобы тетки эти не к добру. У народа, как и у жителей дома, были к тому основания: сам Брюс купил сельцо у Долгоруких и с тех пор все хозяева поместья сходили с ума по женщинам Долгоруким. А там такие времена настали, что это было политически непопулярно вплоть до смертной казни. Но им, наследникам Брюсова дома, все равно уже было, через что сгореть: по опале или по любви. А что самое прискорбное, мон ами, — этот дом сохранился. Самое старое именье в Подмосковье (оборол-таки Брюс вечность). Так вот, к примеру, ты или кто другой вполне может его перекупить, вынести и утопить в пруду все клистиры, а статуй, наоборот, достать и — мучиться остаток жизни по какой-нибудь девице, которая теперь в парижском, предположим, пригороде подрабатывает в варьете или же сидит в знойном Бутово и смотрит эмтиви. Только этого нам еще недоставало к нашим-то высоким рефлексиям… Сам же Брюс статуй не боялся, а, напротив, разместил меж ними скамейки, чтобы публика могла любоваться на закаты, отраженные в глади пруда. А от созерцания закатов случается легкая грусть по чему-то невозможному, ты же знаешь. И так вот сидели барышни, грызли бон-бон, отгоняли шмелей и грустили. А Брюс беспокоился. Потому что лучше других (за исключением, конечно, Ньютона) знал, каково это — париться по несбыточному. И тогда он выходил на балкон, хлопал в ладоши — и шел снег. И здесь, и даже над Москвой (так велика была сила Брюсова дара). И пруд замерзал. И барышни, в свою очередь, хлопали в ладоши от радости и пускались кататься на коньках. А крестьяне с неодобрением смотрели на Брюсовы затеи, потому что от снега, идущего невпопад, был урон овощам. А я вот теперь стою у кромки пруда и тыкаю в него палкой. Лед все-таки пока некрепкий. Но еще пара недель, и можно будет кататься на коньках. Представляешь, мой друг, до каких времен мы дожили: все надо терпеть. Потому что чудо, оказывается, теперь наступает в свой черед. Что тревожит. Вот Брюс, например. Говорят, когда разъезжались гости, он садился на своего огромного орла и кружил над ночным загородом (ныне Монино), а потом и над Москвой. Наверное, вранье. Потому что многие говорят, что это никакой не орел был, а крылатая лошадь, которую он сконструировал в своей лаборатории и объезжал по ночам. Но в любом случае, мой практически неразличимый в подкравшихся сумерках друг, в любом случае он не мог, подобно нам, уронить голову на руки и пригорюниться: чуда, мол, не будет, не будет, хоть ты тресни. Возможно, у него еще оставались какие-то резервы, стоило лишь подняться повыше. ПРОГУЛКА ВТОРАЯ «В Москву, в Москву», — решила я. За Брюсом. Ведь недаром же он кружил там в поисках чего-то, жег всю ночь огонь в своей Сухаревой башне, звенел ретортами и пугал припозднившихся прохожих силуэтом, мечущимся в окне. Знаешь, что-то в этом городе есть. Какая-то утешительная блескучесть, мигание огней, осмысленных ген-проектом и планом ГОЭЛРО. К Сухаревой башне, я решила, не поеду. Во-первых, потому что после смерти Брюса оттуда вывезли тридцать подвод его тайных книг и всяких «куриозных» вещиц. А во-вторых, потому что ее нет. Ее снесли, хотя и поговаривали, что самое главное Брюс в ее стенах замуровал. Я решила найти дом Брюса. У него же был родительский дом, он приезжал туда, наверное, оттаивать душой, выслушивать в сотый раз рассказ отца, как тот сидел мальцом на коленях деда, короля-освободителя. А может, он просто пил чай с сушками и радовал племянников и кухаркиных детей нехитрыми фокусами. Например, доставал из-за полы камзола кролика или превращал костяную пуговицу на сорочке в монету (золотую, естественно). И я нашла этот дом, он вполне подходил под описание. Там светились окна и кто-то уже заваривал чай и доставал сушки. И вполне можно было представить, как по скату крыши клацали когти Брюсова орла (или же как он привязывал крылатого коня к печной трубе, а потом спускался по каминному воздуховоду, стряхивая париком нагар с обшлагов). И самая главная примета наличествовала. Видишь ли, поговаривают, что самое главное замуровано не в Сухаревой башне, а здесь, вон за тем выступом. И пусть тебя не пугает его гробовидная форма. Потому что она вполне соответствует содержанию. Я и сама, если честно, побаиваюсь. Тем более что стемнело. А из клуба неподалеку доносятся непохорошему низкочастотные камлания. Вообще-то есть мнение, что за этим камнем замурована Брюсиха. Будто темной ночью Брюс, отчаявшись достичь взаимопонимания, запихал ее в нишу, привалил камнем и для надежности скрепил заклинанием. И если какой-нибудь ответственный квартиросъемщик отвалит этот камень при евроремонте или невинный штукатур в люльке заденет плиту мастерком, то на него посыплется град таких отборных проклятий, которые только могут накопиться у стосковавшейся по интерактивному общению женщины за четыре века изоляции. Впрочем, это мнение убедительно только с точки зрения судопроизводства на бытовой почве. Скорее всего, за этой плитой находится сам Брюс. Говорят, это было его последнее распоряжение. Мне это кажется более убедительным, потому что все мало-мальски приличные мужчины дремлют, приваленные заклятыми камнями. Король Артур, например. Или Мерлин. Или Барбаросса. И если отвалить эти камни, то мир преобразится, что ли, заиграет своими лучшими гранями. Как это обычно и бывает при появлении более или менее пристойных мужчин. Друг мой! Думаю, ты не осудишь меня за мою проделку. Потому что в такой гадкий вечер хочется изменить хоть что-то, особенно если под заветной плитой еще не стерты до конца какие-то цифры и знаки, которые при помощи опыта и, если повезет, гения, можно сложить в заветную формулу. Я считала в уме, а потом писала прутиком на земле газона. Но кроме мелочного удовлетворения от того, что я знаю латинский счет и несколько греческих букв, ничего я не получила. И тогда я вызвала на помощь своего старого товарища Р., который знал про дома в этом городе все. Он приехал, рассмотрел сквозь очки дом, потом мои изыскания на глиноземе и высказался в том смысле, что чудо в данном месте и в данное время невозможно. Хотя бы потому, что это никакой не дом Брюса, а домыслы падких на сенсации обывателей. А то, что я приняла за последнее пристанище Брюса — руины солнечных часов. Гномон отодрали, а плита осталась. И цифры складывать необязательно. Это счет, сказал он, просто счет от одного до двенадцати, помноженный на местную широту. Знаешь, когда-то моего товарища Р. любила прекрасная поэтесса с волосами, черными, как ночь, а сам товарищ Р. водил нас по городу, который всплывал, прекрасный, словно Кижи или Атлантида, из-под утюгов сталинской поры. А теперь он смотрит на каменные глыбы и говорит: не то. Не то. И куртка на нем все та же, только поистерлась и пуговицы болтаются. И я подумала, что древо жизни все-таки не вечно зеленеет, подошла и оторвала пуговицу, которая была совсем уж на соплях. Я решила, что пришью ее. А потом засунула ему в карман. Потому что вдруг еще найдется какая-нибудь чуткая поэтесса. В нашем положении, друг, нельзя пренебрегать никакими вероятностями. И в благодарность, что ли, за ничем не гарантированные вероятности, мой товарищ сказал, что знает, где настоящий дом Брюса. И отвел меня на Мясницкую. Это был дом с подслеповатыми окнами, и каждому обывателю становилось очевидным, что здесь всем заправляла ключница. Что с января по апрель здесь уныло постились, а потом уныло же разговлялись Брюсовы дальние родственники и приживалы. Кроме того, дом находился во дворе бухгалтерии газеты, где мы с моим товарищем Р. неоднократно получали гонорары. Я, как алхимик алхимику, сказала ему: «Наше золото — это не золото черни». И он согласно кивнул и повел меня прочь. Тем более что в этот момент некий мелкий демон из соседнего клуба зашел но неведомой нужде в Брюсов дворик и с ходу предложил нам подвергнуться демоническим утехам. А мы с моим товарищем укрылись в тени каменного льва, и он высказался в том смысле, что душе Фауста все равно где метаться: среди холодных пустот века просвещения или над руинами, оставленными сексуальной революцией. Но потом он все-таки сжалился и задал направление. Он знал еще один адрес, где молодой и блистательный Брюс начал творить свои чудеса. Возможно, сказал мой товарищ, пока душа еще не обломалась, а человек еще не знает, что станет Фаустом, и творятся самые блистательные штуки. Это было в другом городе, но я подумала, что до утра доберусь. «Главное — башня. Ты же знаешь, дом Фауста всегда можно узнать по башне», — напутствовал меня мой товарищ. И еще он вручил мне воздушный шарик, чтобы мне не было одиноко в пути. Шарик он во вполне куртуазной форме отнял у демона… ПРОГУЛКА ТРЕТЬЯ Мой друг, я ехала, и не у кого было спросить дорогу. И я, подобно Блезу Паскалю, не меньшему Фаусту, чем все вышеперечисленные, шептала: «Меня ужасает безмолвие пустот!» И шарик согласно кивал, пока совсем не сдулся к пяти утра. В зеркальце заднего вида я отметила, что сама неважно выгляжу. Но тут же утешила себя тем, что и Брюс не гнушался являться на торговой площади в обличье крокодила. Он там сначала при покупке фунта, например сахару или тех же сушек, знакомился с купцом, подмечал, как тот его обвешивает, а потом являлся знакомцу. Чтоб тому неповадно было. Вообще-то в этом городе у меня есть два знакомца. Но они не по купеческой линии, в этом смысле они чисты, как младенцы. В этот город их пригнала та же нужда, что и всех, кто садится на ночные поезда, курит в тамбуре и уговаривает себя, что тревожится лишь потому, что не знает, хватит ли билетов в Эрмитаж. В век просвещения моих знакомцев запросто приняли бы за Фаустов, а в наши времена они несут тяжкий крест последних романтиков сексуальной революции. Они ждали меня возле окраинной станции метро. И оба были в кепках, потому что город все-таки пролетарский. Один из них сразу предложил идти штурмовать Зимний, потому что город революционный, а обстановка нервная, явно магнитная буря. Но другой предложил посмотреть достопримечательности, потому что это культурная столица. Он предложил начать с «Авроры». Потому что на «Авроре» есть телефон «Эрикссон» 1898 года. Но мне-то и по моему «Эрикссону» никто не звонит, ты же знаешь, поэтому мы с негодованием предложение отмели. Он еще что-то мямлил про VIP-сауны в трюме, где раньше что-то шептал кочегар кочегару, но мы решили прямиком к башне, только избавиться от авто. Потому что женщина с неуправляемым болидом на руках им была не нужна. Мы спрятали машину во дворе и присыпали номер листвой, чтобы не травмировать местных футбольных болельщиков и прочих граждан. На набережной было несколько построек, одну из них местные называли Биржей, а та, которую мы искали, действительно была с башней. Это место очень любят дети, мой друг. Потому что они еще не столкнулись с перекособрюченностью, и им все кажется забавным. Как рассказы про Черную руку и чужие страшные сны. Это место называется Кунсткамера. Но на сей раз возле входа не было ни детей, ни якутов, которым прискучили мороженые мамонты. Потому что этот день был понедельник, а в понедельник доступ к Брюсовым азам закрыт. И нам ничего не оставалось, как сновать по городу на потрепанных крыльях просвещения и льнуть к достопримечательностям. Это на самом деле культурный город. Там в кафешке официант так изогнулся над столиком, что я протянула ему руку. Думала, хочет приложиться. А он тарелку забрал. А потом мы пошли в магазин «Лё футюр», хотя я говорила, что лучше идти и смотреть на балетную пачку в витрине, потому что она ближе к культуре. Но мы пошли и долго смотрели, как местные жители покупают гадательные шарики. Шарики разрешалось опробовать перед покупкой. Граждане задавали вопрос, крутили шарик, и им выпадало: «Да! Да! Непременно! Как только, так сразу». Понятно, что шарики разлетались, как горячие пирожки. Мы с товарищами тоже крутанули. И нам выпало: «Нет, нет, никогда!» А к той поре уже настал легкий сумрак в виде мелкой водной дисперсии, и вся эта промозглая Пальмира начала меречливо дробиться на осколки огней. Местные нищие разогнулись из коленно-локтевого состояния и разошлись по домам. Только трое слепых на станции «Садовая» пели под гармонь: «Я люблю тебя, жизнь, и надеюсь, что это взаимно». И пели они с таким душераздирающим энтузиазмом, с такой убежденностью, что становилось ясно: они не вглядывались в подробности прекрасной жизни, и им никогда не выпадало «нет, нет, никогда». Естественно, мы хотели им подать. Но у них даже шапки не было. Они пели не за деньги, а от избытка. Как фаусты, мы были полностью и безоговорочно разгромлены. А что ты хочешь, мон ами? Проклятый вопрос о том, что ничего не зеленеет, а хочется, а теория суха и бесполезна и — куда от этого деваться? — этот вопрос в «театральном прологе» задает сам Гете. Комедийному актеру. И скажи, может ли старый комедиант что-либо предпринять по этому поводу при помощи крови, чернил, пера и прочей писчебумажной ерунды? Естественно, нет. Он может сочувственно потрепать по локтю и высказаться в том смысле, что если зазеленеть — то и девушки из цветов, и пробки из шампанского, и непожухлая трава, и извергающиеся фонтаны. Но понять, как это прекрасно, можно только потом, когда ни опыт, ни ошибки никуда не денешь. Да и выбора нет, так что не парься, дорогой Гете… И вообще, ребята просто поспорили на твоего Фауста, сам же написал в «Прологе на небесах». — Знаешь, — сказал мне один из последних романтиков, — в Иркутске по Интернету скупают души. — И что предлагают? — Деньги, естественно. — Почем берут? — Да так, сущая безделица… — «Нет, нет, никогда!» — вскричал второй знакомец. И через сорок пять минут мы уже ломились в двери Кунсткамеры, потому что у этого знакомца по праву прописки были кое-какие резервы. Мы шли по полутемным залам, и нас сопровождали ученая дама и культурный милиционер (последний — мелко крестясь на колбы с сиамскими близнецами). А когда мы прошли насквозь, дама, потрясенная нашей тягой к просвещению, подарила нам проспект об этой башне. Там было про императора, создателя сего. Про немецких коллекционеров. Про подаренные коллекции. Про особо уникальных уродов и про первую трепанацию черепа. А про Брюса там не было ни слова. И от души отлегло. Потому что не мог настоящий Фауст, настоящий маг и чародей натащить сюда столько гомункулюсов и бросить их неодушевленными. Мой дорогой друг! Если в этот ночной час ты еще не сразил себя наповал донормилом или не разобрал на фрагменты девушку из цветов, послушай. Когда Гете начинал писать про Фауста, он искренне верил, что истина неизбежна. А под конец жизни он жил в мезонине своего собственного особняка, в цветочном павильоне, с плохо образованной и далеко не юной помощницей по хозяйству, которую высокоученые поклонницы поэта дразнили колбасой в очках. И совсем не был уверен, что истина — это уж такое счастье. Или такая уж истина. Потому что душа за время жизни приобретает человеческие черты. Она привязывается к несовершенным объектам. Она въедается в каждое слово, в каждый смущенный жест, в детали пейзажа. И прочие мгновенья, несущественные с точки зрения вечности. А так же — от широты, что ли, или из жалости к подопечным — в холодные бездны, солнце и светила. Что экономически нерентабельно, в отличие от вечного двигателя. Но осмысленно, в отличие от него же. Это потом ее рефлексирующие клиенты старательно доказывают в алхимических лабораториях и, если повезет с гением — в стихах. Истинное золото, суть вещей. Что движет солнце и светила, как неоднократно говаривал Дант, такой же пограничник, как все упомянутые. Тот же Брюс мог до конца жизни блистать в холодном и прямолинейном городе, жить безбедно благодаря «Красному льву» и окружить себя сонмом молчаливых и благоухающих дев. Но он предпочел другое. История про ссору с Брюсихой была, скорее всего, враньем. Все-таки было что-то такое в ее лице, от чего Брюс бросал свои общественные чудеса, замирал в умилении на пороге ее комнаты, когда та сидела перед трельяжем. А вечерами совершал для нее всякие хозяйственные чудеса. Может, снег в крем-брюле превращал. И горевал, что недолго он ее этим радовать сможет. Потому что Брюс к моменту чародейства давно уже пережил свою блистательную молодость. Но у него же было снадобье, ты помнишь? И решил он его испробовать на человеке. Поймал своего старого помощника, который при нем всю жизнь реторты держал, изрубил на куски, положил в бочку в кладовке, а потом этим порошком посыпал. И вышел тот преображенным: косая сажень в плечах, никакого кризиса, никакого возраста. Брюс удовлетворился результатами и научил того, как совершать опус магнум. Только, говорит, ты побыстрее управляйся, потому что я хочу порадовать свою прелестную жену. Я хочу с нею на коньках кататься и про звездную пыль ей стихи писать, а не трактаты. И глупые клятвы ей при луне давать. С тем и лег в бочку. А жена пришла полюбопытствовать: что опять ее муж затеял, зачем так надолго запропастился? Заходит, а ей прекрасный юноша объясняет: так, мол, и так. А она, наверное, подумала, что тот восстанет из бочки, и с удвоенной силой начнет куролесить — на крылатом коне гарцевать и устраивать такие снегопады и заносы, что ни с одним околоточным не договоришься. И юноша был в общем-то вполне в ее вкусе. Она решила, наверное, что лучшее — враг хорошего, отняла у беспринципного склянку и хлопнула ее об пол… Был Брюс и не стало. Жил как Фауст, как могущественный чародей, которого сам царь побаивался, а умер, как последний дурак. Как последний поэт. По это без вариантов. Нерентабельно, но одушевлено до последнего мгновения. А теперь можно идти и шуршать от души последней листвой, невзирая на тревожные лица и груз ошибок трудных. Еще можно кататься на коньках, доставать кролика из-под полы или совершать другие мелкие чудеса, а не получается — так рассказывать кому-то про них сказки. Потому что каждое мгновенье по большому счету прекрасно, если ты вложил в него душу. Каждое. Пока тебе не сказали «спасибо, достаточно». Дорогой друг! Естественно, я возвращалась, не разбирая по обыкновению дороги. Но это меня не пугало, потому что в любой точке пространства мгновения шли своим чередом и становились все прекраснее по мере приближения рассвета. Часов в пять я остановилась в городишке на «К» (дальше не помню), чтобы купить сигарет и «Твикс». Там, рядом с киоском, выгуливал собачку старик в серой шапке и куртке «Фокс». Знаешь, старики часто страдают бессонницей. Эта собачка была тоже серенькая, карликовый пудель. Старик сказал, что подобрал ее в поле, у железнодорожной станции, когда ездил на дачу за тыквами. Ее сильно гоняли здоровые деревенские псы, и ему ее стало элементарно жалко, но она умеет служить и практически все понимает. (Как будто кто-то в этом сомневается.) Я разглядела собачку и сказала: «Хорошо, когда есть друг. Хотя бы такой бесполезный». По-моему, старик был рад. Часть шестая Шотландский мегадивайс Автор не дает пояснений к истории ордена тамплиеров вообще и в Шотландии в частности, а также к истории борьбы Шотландии за самоопределение. Автор не дает научно-исторических ссылок к персоналиям Жака де Моле, Уильяма Уоллеса, Мерлина и короля Артура. И не разъясняет происхождение и значение Камня Судьбы. Автор не делает это не потому, что рассчитывает на осведомленность читателя. А потому, что ему влом. Читайте, как есть. ТРИП БЕЗ РУЛЯ И РЕМНЯ БЕЗОПАСНОСТИ Того, кто упирается, судьба тащит. Вот такая фигня. Я не то чтобы обладаю здравым смыслом (этого нет), я просто почему-то пристегиваюсь ремнем безопасности за три минуты до появления ремонтного отбойника в неожиданном месте на дороге, по которой я не собиралась ехать. Вот уж в Шотландию я ехать совсем не собиралась — ни с ремнем безопасности, ни с отбойником, ни по доброй воле. Но меня послали. Меня послали не знаю куда привезти не знаю что. Как это обычно у нас бывает. То есть был грандиозный проект самого грандиозного канала. Планировалось ездить по домам знаменитостей всем кагалом из четырнадцати человек съемочной группы. И входить в дома знаменитостей. То есть входить должна была ведущая. Про ведущую канал уже придумал. Допустим, в дом актера-волшебника ведущая должна была заходить в волшебном колпаке. А в дома тамплиеров — в плаще с крестом. Было двое продюсеров, это да. Еще было человека четыре администратора. А вот съемочной группы пока не было. Не было также никаких знаменитостей. Не было и домов. Была только идея, несколько гипотетических имен, ведущая, известная блестящей игрой в рекламе про какое-то моющее средство, и острая необходимость поехать, все разведать, все найти, написать сценарий и привезти кагал из четырнадцати человек. В том, что это должна была сделать я, не было никакой логики. Как и во всем, что делается на телевидении. Я не могу быть разведчиком, потому что я не могу молчать. Я теряю деньги и время от времени опаздываю на самолеты. Я и знаменитостей не знаю. Я не слушаю попсу и не смотрю блокбастеры. А те, кого я смотрю и слушаю, — страшно далеки от народа. То есть от зрительской аудитории грандиозного канала. Меня могли спасти только тамплиеры. Потому что когда-то я написала про них научную работу и могла связать пару слов. Почему-то на тамплиеров, окопавшихся в Рослинской часовне под водительством Тома Хэнкса, канал запал больше всего. Но знакомых тамплиеров в Шотландии не было. Был суровый настоятель Рослинской часовни. Сказали брать настоятеля живым и разбавить его знаменитостями. Накануне моего вылета Интернет сообщил, что настоятель помер. Все шло хуже некуда. И поскольку пристегнуться ремнем безопасности я могла, увы, уже только в самолете, я из аэропорта послала на собственную почту завещание. На всякий случай. Командир корабля ничего не говорил про состояние дел за бортом. Он все время сообщал счет футбольной игры. Потому что в эту ночь шотландцы играли с хохлами. И выигрывали. В самолете все орали, перебрасывались банками с пивом, а некоторые на радостях вообще курили. Я не курила. И старалась не думать, откуда знает счет командир и чем занимаются сейчас в Эдинбурге диспетчеры и прочие наземные службы. Смешно, но мы долетели. Подозреваю, командир шел не на взлетно-посадочные огни, а на неистовые победные крики своих соотечественников. В Шотландии все говорят по-шотландски, а это один хрен что по-голландски или по-португальски. Кэбмэн говорил по-шотландски (подозреваю, о футболе). Я хотела из вредности ответить ему на украинском. Но промолчала. Потому что час поздний, а эти горцы непредсказуемы. Хозяйка гэстхауза говорила по-шотландски. Причем злобно. Она выставила меня курить на улицу, и я страшно горевала от одного только вида пряничной эдинбургской окраины. Я не знала, с какого закоулка начать поиски знаменитостей и тамплиеров. Вся надежда была на Лену Дорден-Смит, которая должна была приехать три часа назад из Лондона и как минимум дать мне зажигалку и тампоны. А как максимум стать моим заградотрядом перед хозяйкой гэстхауза. Лену я в глаза не видела и начинала паниковать, что не увижу. Но она примчалась, проклиная по матушке лондонские железные дороги и российское телевидение. Она так и сказала, что с русским телевидением дела иметь не хочет. По мне, видно, тоже нельзя было сказать, что я с этим телевидением особо хочу иметь дело. Но я была заложницей судьбы, которая бросила меня в коридоре гэстхауза, как раз у туалета (там один туалет на этаже, а ключ от него у свирепой хозяйки). Кроме всего, у меня не было зажигалки и тампонов. И Лена, видно, пожалела меня. Она срочно организовала наш переезд, дала мне прикурить и сводила в аптеку. А когда мы сели во внутреннем дворе снятого на деньги грандиозного канала домика, она сказала, что у нее на примете есть один неплохой дом, куда может войти наша ряженая ведущая. Это замок лорда. Из знаменитостей у нее есть на крючке только известный актер, который сыграл брутального волшебника. А вот с тамплиерами — беда. Отец раскрученной Рослинской часовни не вовремя преставился, но там, во дворе Рослинской часовни, Лена встретила историка. Вроде бы историка ордена тамплиеров. Так что так и быть. Поедем к лорду. Но учти, строго сказала Лена. Я рискую своей профессиональной репутацией. Кроме того, мне еще жить среди этих людей. И Лена не врала. Вот что прискорбно. Потому что Лена Дорден-Смит — это такая специальная Лена, которая проработала всю жизнь со своим мужем (тоже Дорден-Смитом) на британском телевидении. Это такая Лена, которая надевает смокинг и подтяжки с пайетками и оказывается в самом высшем обществе. А в свое время она жила в другой стране, где я тоже жила до поездки в Шотландию. Там Лена когда-то и познакомилась со своим Дорден-Смитом. И Дорден-Смит был пленен. Потому что Лена была типичной красавицей. У нее были рыжие волосы, длиннющие ноги и низкий хриплый голос. Еще Лена была дочкой шпиона. И от шпиона унаследовала блестящий английский. И (что уж совсем добило знаменитого режиссера) совершенно не хотела уезжать за Дорден-Смитом на его остров. А это в те времена было таким же раритетом, как бритые ноги. Но Дорден-Смит ее увез, разметав всех других русских красавиц, которые как раз хотели. А с Леной он хотел, снял много фильмов и родил дочку, которая теперь не хочет говорить по-русски, быть шатенкой, а перекрасилась и стала черной рэппершей. Я думаю, Лена меня пожалела, потому что я не была длинноногой красавицей и потому что я совершенно не хотела приезжать на этот остров. А может, она пожалела себя. Потому что ее муж (Дорден-Смит), как это не прискорбно говорить, умер. Его теперь нет. Поэтому Лена теперь не снимает кино для Британии. А вынуждена связываться со всякой шушерой типа русского телевидения. Я кивнула и сказала, что все будет в лучшем виде. Потому что это самый главный канал, а не какое-нибудь кабельное фуфло. Лена сказала, что о лучшем виде главный канал ничего не знает. О лучшем виде может судить только она. И то — только после того, как мы раздобудем фен. Фен привез Магнус. Магнус был (и остается даже после всего происшедшего) племянником лорда. Заодно он согласился стать нашим шофером. У него, как у племянника лорда, куча времени. Кроме того, он только что защитил диссертацию, и ему необходимо развеяться. Я кивнула. Смена образа жизни — лучший отдых. За следующие десять дней Магнус развеялся по полной и проехал расстояние, приблизительно равное дороге до Австралии. ОХОТА НА БАБОЧЕК Дядя Магнуса — лорд Глазго. А Магнус — просто какое-то никто в великосветской жизни своей страны. Даром что племянник. Потому что титулы на этом острове достаются только старшим, а папа Магнуса — младший брат лорда. Но ни Магнус, ни его папа не отчаиваются. Потому что быть лордом на этом острове — неблагодарно и хлопотно. «Понимаешь, — сказал Магнус, — в Англии есть лорды — полное говно». И этого говна так много, что правительство решило каждые пять лет подтверждать титул лорда. А дядя Магнуса — уперся и ни в какую. Дядя Магнуса сказал, что он еще не докатился, чтобы на каком-то экзамене подтверждать то, что и так ему известно восемьсот тридцать лет. Дорога до поместья была очень дачной, и иногда мы останавливались, чтобы пописать в кустах. Один раз кусты были не у живой изгороди, а у каких-то раздолбанных ворот. Магнус сказал, что это Медвежьи ворота. И что существует поверье, будто если они откроются, то проснется Мерлин (спящий тут неподалеку) и Шотландия возродится. Он говорил это, деликатно отвернувшись в другую сторону. А потом сам пошел к священным воротам. Все-таки в шотландцах очень силен комплекс Вильяма Уоллеса. Хотя многие безответственно уснули в самый решающий для страны момент. А остальные по разгильдяйству много чего просрали со времен Уоллеса. Вот, например. Магнус кивнул на остров (потому что как раз появилась вода в силу географического своеобразия этой небольшой, но амбициозной державы). Этот остров принадлежал когда-то лордам Глазго. Но один из лордов был страшным игроком. Он был позором семьи. Потому что он был лузером. Он проиграл этот остров в 1847 году. Но может, к лучшему. Потому что достали уже лордов эти угодья. Которые надо содержать, вспахивать, засевать, подравнивать и подвергать дорогостоящему ремонту. Дядюшка Магнуса встретил нас у ворот. Чтобы мы не заблудились. Дядюшке было крепко за шестьдесят, он представился «просто Патриком». Он был в бордовом пуловере с заплатками на локтях. Он угостил нас чаем с бисквитами прямо у входа. Там такая специальная столовка для туристов, по недоразумению или топографическому кретинизму забредших в этот медвежий угол. Лорд Патрик трогательно обсыпался крошками и спросил: «Может, вам для вашей передачи найти лорда побогаче?» Мы все кинулись утешать лорда, что, мол, нас и он устроит. У нас других все равно нет. А добрый Магнус сказал, что лорд дорог нам любым. Дядюшка Магнуса — полноправный владелец одеяла из перьев птицы киви. Потому что кто-то из лордов (этот, ясное дело, был красой и гордостью фамилии) был губернатором Новой Зеландии. Также у дядюшки Магнуса имеется собственный водопад, километры подстриженных лужаек, гектары платановых лесов, мостик, речка и трехэтажный замок четырнадцатого века с более поздними пристройками. Но больше у него ничего нет. У него нет денег даже на то, чтобы купить себе приличную машину. Он не имеет права поменять свой замок на квартиру в Лондоне (даже с доплатой). Потому что деньги, полученные от эксплуатации замка, можно тратить исключительно на замок. А предварительно их еще надо заработать. И тут мы убедились, что не зря утешали Патрика, отказываясь от других лордов. Таких, как Патрик, действительно больше не найдешь. Потому что лорд и его сын (будущий лорд, а пока разгильдяй-художник) придумали сногсшибательное ноу-хау. Чтобы завлечь туристов, а следовательно, заработать на замке денег, чтобы поддерживать этот замок, лорд и его сын призвали граффитистов со всего мира. И эти граффитисты расписали антикварный замок от каминных труб до подвалов с пыточными, как бог черепаху. Расписана даже пожарная лестница, которая когда-то выводила лучников на крепостную стену, чтобы отстреливать гипотетического неприятеля. А теперь с этой лестницы лорд (невзирая на возраст), его сын (будущий лорд), а также дочь лорда (которой вообще в смысле титулов ничего не светит) выглядывают состоятельных туристов. Но их немного. Возможно, их несколько отпугивают бразильские сцены на левой башне замка. Или устрашающая рэпперская композиция возле окон спальни дочери. Или поистине ужасающая готическая роспись в районе кухонь и трапезных. Но лорд Патрик не отчаялся. Он говорит, что устрашающие картины бытия уличных граффитистов просуществуют от силы лет пять. Потому что под их тяжестью отвалится штукатурка. Что тоже хорошо. Под штукатуркой обнаружится аутентичная кладка четырнадцатого века, испакощенная более поздними лордами этого могущественного, хоть и обнищавшего рода. Кроме того, десять дней назад Патрик пригласил в поместье скульпторов со всего мира. Эти скульпторы на прелестной лужайке оставили свои чудовищные по размеру и по форме мраморные следы. А сами разбрелись, нечесаные и полные новых творческих идей, по несметным гектарам платановых угодий. Эти скульпторы (как до этого художники-граффитисты) живут в замке просто так, задаром, в счет доходов от эксплуатации их будущих творений. Они работают за стол. «А вам всем готовит прислуга?» — робко поинтересовалась я, вспоминая барские замашки Михалкова, который жил тут неподалеку, унаследовав болотистые земли с баскервильской собакой. «Нет, — сказал бедный лорд Патрик. — Нам готовит микроволновка». Микроволновка у лорда Глазго стоит на кухне. Там еще стоят две старинных плиты-печи, которые топятся углями. Но от них мало проку. Они неважно греются. На печи, поджав ноги, сидела дочь лорда — она как раз грелась. К ней присел Магнус, и они болтали о поездке в Гоа. Над ними были натянуты веревки. А на веревках сушилось нехитрое исподнее шотландских аристократов. Лорд сказал, что они этой зимой вообще решили перебраться поближе к кухне. Потому что еда остывает, пока ее поднимешь в лифте в гостиную, на второй этаж. Лифт был из красного дерева, резной. И поднимался как лебедка. И вправду, соседнюю стену (сантиметров сорок толщиной) уже продолбили, чтобы расширить кухню. Мы собрались уезжать, потому что Магнус обещал кому-то сходить вечером в кино. А дочка лорда пригорюнилась. Она тоже хотела поехать туда, где весело и много огней и с кем-то можно сходить в кино. Ее уже достало ходить на дискотеку в ближайшую деревню. Там осталось несколько ее бывших одноклассников, которые по тупости и бесперспективности не смылись в Лондон или Эдинбург. А у нее даже машины нет, чтобы поехать на уик-энд в Эдинбург — она пятый раз проваливает экзамен по вождению. «Ничего, — утешил ее бедный лорд, — ты же неплохо ездишь верхом». «Папа!!!» — ответила отцу бедная дочь лорда. «Папа! Это идиотизм». Но бедный лорд так не думал. Кроме того, у него появилась грандиозная задумка: со следующего года они будут устраивать в замке опен-эйр для музыкантов. Они поставят огромные усилители на лужайке, пока не уделанной скульпторами. И народу будет полно! Бедный лорд Патрик расцеловал нас на прощанье. Он сказал, чтобы мы приезжали снимать бесплатно. И что он нам даже разрешит немного порисовать на стенах в свободное от съемок время. А еще он нарезал цветов. Он сказал, чтобы Магнус передал цветы матушке. Ведь мы же заедем к родителям? Это неподалеку. Магнус страшно злился, но как племянник титулованной особы не подал виду, что ему хочется сидеть не в замке, а в темном дешевом кинотеатре, возможно даже, на вульгарных местах для поцелуев. Он стоически запихал в багажник хризантемы, бутылку вина для отца и в куртуазной, хотя и несколько мученической манере сказал нам с Леной собираться по-быстрому… Неловко об этом говорить, но родители Магнуса тоже жили в замке, хоть и были обойдены титулами по вине казуистики островных законов о наследственности. Замок был снятым на лето. Он был дачей. И представлял еще более безумное зрелище, чем экзотически расписанное жилище титулованного родственника. В этом замке круглый дубовый стол стоял на возвышении. А вокруг громоздились табуретки из IKEA, антикварные резные стулья и кресло-качалка из соломы. Мама Магнуса варила свекольник на плитке с газовым баллоном, а папа спустился сверху к ужину. Он выглядел как осколок «Роллинг стоунз», у него были линялые джинсы, все в пестрых заплатах. Но держался он так, будто наверху играл на клавикордах. Мы съели свекольник, выпили бутылку коллекционного вина, а потом съездили за вином подешевле. Мы перебрались на открытую веранду и продолжили с вином. А с каменной замковой стены опадали желтые листья плюща. А рыжая дворняжка, у которой вместо поводка была бельевая веревка, тявкала на кротов. Кроты шебуршились где-то под лужайкой. И еще стрекотали какие-то птицы, а возможно, насекомые. И Магнус был очень мил. Он сидел возле меня, держал наготове зажигалку и, похоже, уже нисколько не обламывался, что не попал на последний ряд в кино. И вообще, с каждым моим бокалом его речь становилась все более понятной. И прозрачной. И я подумала, что я была бы, пожалуй, совершенно счастлива здесь, в Шотландии. С ее спящими спасителями, с мрачными и трогательными проклятьями, с эксцентричными лордами и чудом выжившими в кострах инквизиции тамплиерами. Я была бы совершенно счастлива, если бы не работала на этом долбаном телевидении и не была здесь засланцем. Потому что пока я выпивала неколлекционное вино из сельпо под Глазго, Лена дозвонилась до импресарио актера-волшебника. И импресарио сказал, что от актера ушла жена, он на этой почве запил и не будет у нас сниматься ни в доме, ни с ведущей в дурацком колпаке. А потом Лена позвонила историку тамплиеров и напрямик спросила про тамплиеров — ведь должен же он знать тамплиеров, раз пишет их историю! Но историк сказал, что он может рассказать нам про Рослин. А это невизуалыю. Тогда я позвонила в Москву и, чтобы не обламывать их сразу со знаменитостями и тамплиерами, сказала, что у нас будет прекрасный фильм про чумовую шотландскую аристократию. «Прекрасно!» — сказали мне. «Нам как раз надо будет снять два фильма, чтобы оправдать деньги, прожранные тобой в разведке. И те, которые весь кагал прожрет на съемках! Пусть будет. Кроме тамплиеров, еще фильм про безбашенных аристократов». Это было плохо. Еще хуже было то, что в гипотетический фильм про тамплиеров (который и так рассыпался по вине академичного историка) вдруг потребовалось запихать всякой мистики — привидений и ведьмачества. Потому что массовый зритель главного канала это все очень любит. Возможно, что я сказала «есть». Допускаю, что я сказала «п…ц». Второе — более вероятно. Потому что родители Магнуса, сам Магнус, и Лена Дорден-Смит вдруг очень всполошились. Все начали думать, где брать тамплиеров и как выполнить только что поступивший заказ на мистику. Буквально за десять минут Лена вызвонила знаменитого британского филантропа и издателя Дэвида Кэмпбелла. А Дэвид Кэмпбелл сказал, что у него есть брат — паж королевы, четырнадцатый герцог Аграйла, король виски, наследник всего Высокогорья. А у этого герцога в родовом поместье насчитывается до пяти привидений. И может, нам эти привидения подойдут? «Когда подъехать?» — спросила я. «До утра не подождет?» — спросил издатель и филантроп. «Нет!» — отрезала Лена. До высокогорья езды было четыре с половиной часа. И нас с Леной страшно укачало. Не надо было все-таки пить вино из сельпо в такой трудный для родины момент. Пока мы ехали, я вспомнила, что перед отъездом прочитала книгу одного шотландца. Про ведьм-сестер. И вроде бы это все было похоже на правду — очень реалистичная история. Где-то под Глазго. Лена было сказала Магнусу разворачиваться, но потом вспомнила, что мы не знаем, где в Глазго этот писатель живет. И надо бы спросить про него у Дэвида, раз тот издатель. Пока мы ехали, настало утро. Это утро в Высокогорье было покрыто туманами. Туманы сползали с черных базальтовых гор прямо под колеса автомобиля. Лена сказала, что Дэвид так рано не встает. И может, пока погулять тут, по пустынному брегу, в разводах тумана? Но Дэвид Кэмпбелл не дремал. Пока мы ехали, он все придумал. В первый фильм про аристократию (сказал он) будет очень круто запихать ежегодный бал помещиков Высокогорья, его соседей. Слава богу, эти помещики — безбашенные люди. И они готовы провести такой бал еще раз. Хоть и проводили его две недели назад. Они будут играть на волынках, танцевать, пить виски, а потом, когда дойдут до кондиции, отвезут всех на остров. У них там рядом есть остров, которые они умудрились не проиграть, не пропить и не проесть. Потому что этот остров — национальная святыня. И там когда-то, на заре славной шотландской истории, нашли камень судьбы. Который буквально сбил крыши всем шотландцам. Потому что он кричит, когда на него садится истинный король. «Этот камень там? Мы сможем его снять?!» Дэвид с горечью поведал историю, как камень судьбы был увезен жалкими англичанами в Лондон, в Вестминстер. Потому что англичане сажают на престол кого придется, совершенно не прислушиваясь к рекомендациям священного камня. Более того, они унизили святыню до жалкого статуса музейной принадлежности для сбора пыли. Но гордые шотландцы не идут на поводу условностей современного мира. Они выкрали камень из музея. Выкрали пятитонную глыбу под покровом ночи! И англичане замяли конфликт! — Может, решили не позориться, что прозевали дерзкое ограбление в сердце родины? — предположила Лена. — Может, решили не связываться с… м-м-м… экстравагантными шотландцами? — предположила я. Дэвид пожал плечами. Главное — что камень отбит у англичан. — Так он на острове? — опять уточнила я. — Нет. Но остров на месте. Еще Дэвид нашел нам адрес писателя из Глазго. И выдал телефон брата-герцога. И телефон настоятеля замка брата-герцога. Напоследок я обнаглела и спросила, нельзя ли снять и его в нашем фильме. Я представила, как известный филантроп и издатель идет с нашей ведущей, наряженной в селянку, в местную лавку. Где они интересуются деревенскими сплетнями Высокогорья, покупают соль, спички и свечки и кушают в таверне фиш энд чипс. — Нет, — отрезал издатель, — только без фиш энд чипс. Я завтракаю шампанским и омарами. — Вери вэл, — согласилась я, — пусть будут омары. Это очень эффектно. Кстати, где вы берете омаров в этой глуши?! — В сельской лавке, — пожал плечами Дэвид, — их туда приносят рыбаки. Утренний улов. Мы валились с ног. Магнусу дали немного поспать на оттоманке какого-то там века. А нас с Леной Дэвид отпаивал чаем. Под музыку Брамса (Шопена?), которую Брамс (Шопен?) написал специально для Кэмпбеллов, гостя здесь, в замке… НЕМНОГО МИСТИКИ ДЛЯ НЕПРИТЯЗАТЕЛЬНОГО ЗРИТЕЛЯ Мы долго решали, куда нам надо первее — в замок с привидениями или к ведьмам. Вообще-то первее нам надо было в Эдинбург, потому что мы хотели принять хотя бы душ, Лена хотела фен, а Магнус хотел хоть в таком потрепанном виде отметиться перед родственниками. Но мы решили, что ближе всего — привидения, а потом — ведьмы. По дороге домой. А потом — душ, фен, кино и поспать часов хотя бы пять. В Высокогорье паслись овечки, желтели склоны, чернели базальтовые горы, неслись с гор ручьи, мрачно шумели леса и все это упиралось в облака. Это все можно было выйти и потрогать руками. Но за определенную плату. То есть за штраф. Потому что все это было частным владением. Владением маркиза Карабаса. А если уж быть совсем точной, то герцога Аграйла сэра Торквилла Кэмпбэлла, наследника самой громкой фамилии в Шотландии. Все славные победы и коварные предательства Шотландии связаны с предками герцога Торквилла. Ну и Дэвида, его нетитулованного брата. С этой же фамилией был связан и замок, длиной с Зимний дворец, увешанный портретами Кэмпбэллов, уставленный их утварью и антикварной мебелью, заваленный их оружием. Нам пришлось стоически пройти по этапу всех картинных галерей, узнать истории всех вероломцев и героев. Потому что нас встретил старик-смотритель замка. Из уважения к его возрасту и фантастической памяти на мельчайшие подробности истории клана мы не смели его перебить и прямиком приступить к оговариванию съемок привидений, хозяина замка и его родни в домашней обстановке. Старик был блестящ, рассказывая про распри Кэмпбеллов с соседями — заклятыми друзьями. Как они, в свободное от битв за судьбы родины время, воровали друг у друга скот. На протяжении десяти веков. И так привыкли друг друга ненавидеть, что уже просто не могли друг без друга. Старик показал нам комнаты, где обитали привидения. И кровать, на которой появляется расчлененный в шестнадцатом веке мальчик-арфист. И кухню, в которой появлялось милое привидение девушки, которое проворно шмыгало по лестнице прямо в покои герцога. Старик дал нам еще один телефон Торквилла и сказал, что замолвит за нас словечко, убедит герцога приехать сниматься. Напоследок мы спросили у старика, отчего он ходит в килте, подозрительно отличном от килта клана Кэмпбеллов. Старик махнул рукой: «А-а-а… так ведь я не из клана Кэмпбеллов. Я из клана их злейших друзей…» Торквилл Кэмпбелл был очень любезен по телефону. И приглашал пить чай к себе. В Лондон. Но когда узнал, что мы уже заперлись к нему в гости, и сидим в страшном высотном захолустье, откуда можно взять штурмом весь этот жалкий остров, был просто потрясен. Потрясен нашим проворством и героизмом. Он сказал, что этот замок неприступен. Сказал, что в него никому не удавалось пробиться без ведома хозяев. Торквилл, видно, нас сильно зауважал. И согласился приехать на съемки. Потом мы умывались в Лох-Нессе, потом мы ели фиш энд чипс в пабе. Этот паб пользуется большой популярностью. Потому что его предприимчивый хозяин обошел дискриминирующий курильщиков закон очень хитроумным способом. В стене паба он насверлил дыр для голов и рук посетителей. И теперь можно курить не выходя, высунув на улицу только голову и руку. Чем и снискал себе бешеную популярность. Никак не нарушая закона. А потом мы приехали к писателю. Писатель буквально не знал, куда нас посадить. Таким мы были для него чудом. Потому что известен писатель только в Шотландии, а на всем острове его совсем не знают. И он очень ликовал, что его знают в России и будут снимать для главного российского канала. Если честно, я тоже недоумевала. Книга этого писателя вышла у нас крохотным тиражом в маленьком издательстве. Я купила ее в поезд, потому что меня вечно где-то черти носят. Короче, случайность, ставшая судьбой. Писатель жил в маленьком городишке под Глазго. Страшная дыра. А сестры его и в самом деле оказались ведьмами. Они жили в еще большей дыре, неподалеку от дыры писателя. Это была такая дыра, что там даже Интернета не было, а стояли одинаковые домики с одинаковой планировкой и одинаковыми садиками. Это были домики для бедных, которые раньше работали в этой дыре на добыче угля. А потом углем перестали топить, жителей отмыли и поселили в таких домиках. Жителей было тысяч пять, и все они знали сестер. Подозреваю, что в какой-то степени все жители (по крайней мере, мужчины) были родственниками сестер. Потому что сестры были самыми примечательными женщинами в этой дыре. И потому что, повторяю, они были ведьмами. Они могли кого угодно приворожить и отворожить. И активно этим пользовались. Сестры были уже не девочками. Но они были ужасно душевными. Они накормили нас до отвала, беспрерывно стрекоча что-то такое очень женское и мудрое. Это было ясно по интонациям и выражению их лиц. Потому что иначе понять это было невозможно. Они говорили на каком-то кошмарном диалекте, который не понимала даже Лена, хоть она и вырастила в этой стране англоязычную дочь, а до этого сама была дочерью шпиона и могла переводить не только по губам, но и по мыслям. Сестры и писатель с горячностью согласились участвовать в съемках передачи для самого грандиозного канала. Они специально для съемок поклялись нам отловить девственницу, которой на наших глазах обязались не только наворожить более-менее приемлемую для этих мест партию, но и беременность. По-моему, по доброте душевной они предлагали нам то же. Но мы (в моем случае) этого не поняли или (в Ленином случае) сделали вид, что не поняли. На радостях мы с Магнусом пошли пройтись по этому местечку и развлечь себя шопингом. Нам удалось раздобыть тампонов и диск с совершенно откровенным порно в видеомагазинчике, в котором продавщицей работала одна из сестер. Еще сестры настаивали, чтобы мы остались у них то ли переночевать, то ли пожить. Потому что мы не видели еще их матушку, главную колдунью. Их матушка как раз уехала в соседнюю дыру. Потому что матушка, кроме своих многочисленных детей, когда-то вскормила человека, который стал священником. Этот священник был привязан к матушке, как сын, невзирая на ее ведьмачество. Он даже иногда покрывал мелкие шалости семейки перед приходом. А потом священник пошел на повышение, получил приход в дыре получше, но без матушки никак не мог. Вот она и ездит к нему попить чаю, прибраться и поговорить за жизнь. Но наш профессиональный интерес как-то сдулся под напором чисто человеческого эгоизма. Потому что мы соскучились по цивилизации, огням, и — душу. Как минимум. Сестры настаивали на ночевке (или вечном поселении?) до такой степени, что вдруг пошел достаточно мрачный ливень. Но мы договорились, что матушку посмотрим уже в момент первой съемочной готовности. Вкупе с отловленной и облагодетельствованной девственницей. И умчались, еле разгребая воду на лобовом стекле. ОРДЕН КРАСНОГО КРЕСТА, ГОЛУБОГО ОДЕЯЛА И ДЖАЗА ПО ВЕЧЕРАМ Особняк у нас был отличный. И было совершенно не жалко денег грандиозного канала, потраченного на его аренду. Потому что эти деньги были потрачены не зря! Я так и сказала, когда оказалась в зоне досягаемости грандиозным каналом. То есть об особняке я, конечно, промолчала. Я сказала, что у нас есть куча мистики, о которой так долго и настойчиво твердили вожди канала. У нас есть пять душ привидений и шесть голов ведьм. — А тамплиеры? — спросили меня. — Что тамплиеры? — насторожилась я. Потому что я думала, что о тамплиерах на грандиозном канале уже забыли. Ведь забывают же на этом канале о душераздирающих новостях, сообщенных накануне. — Тамплиеров сожгли в 1314 году, — на всякий случай напомнила я. Но мне сказали, что об этом не хотят даже слышать! Этого просто не может быть! И чтобы я этого больше никому не говорила! Потому что вожди первого канала как хотели тамплиеров, так и хотят. И от меня такой подляны просто не ожидали. И если я что-то там такое когда-то писала про тамплиеров, то я должна за это ответить! И отвечу! И пусть я раздобуду этих тамплиеров, хоть в каком состоянии. Хоть с кострища, хоть как. Если их еще можно припереть к стенке и нарядить в плащи с крестами. Чтобы они гармонировали с нашей ведущей в плаще с крестами, выстиранном до кипенной белизны в средстве, которое она в свою очередь так самозабвенно рекламирует! Слава богу, что я ничего не сказала про особняк. Тем более что особняк — так себе. И соседи, студенты Эдинбургского университета, наследники похитителей камня из Вестминстера, орут за стеной. И вода в душе — холодная. И розетки — идиотские. А Лена сказала, что деваться некуда. И придется звонить историку тамплиеров. Потому что раз он про них пишет, то пусть за это отвечает. И мы припрем его к стенке. И набрала историка. Выяснилось, что припирать историка к стенке придется в рань несусветную. И это будет стенка прославленной американским Дэном Брауном Рослинской часовни. Рослинская часовня — это всемирная достопримечательность и теперь уже восьмое чудо света. За что настоятели должны приплачивать американскому беллетристу. Это такая часовня, которая стоит посреди многокилометровой автомобильной стоянки. Хотя раньше стояла посреди лужайки, как это принято у них на острове. Но эстетика резко изменилась, когда сюда хлынули почитатели книги и одноименного фильма из других частей света. Лужайку вытоптали, а местами разрыли в поисках сокровищ тамплиеров. Пришлось ее заасфальтировать и начать извлекать выгоду из парковки. И из лавки при часовне стали извлекать выгоду. Там теперь продают литературу, которую люди, лишенные конфессиональной толерантности, вполне могут назвать бесовской. И еще там лом на свадьбы и похороны. Записываются в очередь, как на ковры во времена моего детства. На свадьбы теперь записываются при рождении, а на похороны — при жизни. Так что отпускать мелкие прегрешения местных поселян просто некогда. Поэтому грехи там теперь отпускают оптом, по Интернету. Вот в каком месте нас встретил в восемь утра историк. Этот историк, Иан, был очень милым, очень историком и никак не хотел отвечать за поставку тамплиеров. Убеждал, что тамплиеров сожгли во Франции и орден запретили. Я об этом просто ничего не хотела слышать! Но слушала. Потому что развернуться и убежать в истерике «все пропало, все пропало!» было неудобняк и некомильфо. Иан прогнал нас по всей часовне, сгонял на крышу и по окрестностям — с достаточно академичной лекцией. Он рассказал все то, что у него было написано в книжке, которую он нам подарил при встрече. «Где логика? — завывал мой внутренний голос. — Где тамплиеры?!» И тогда я скрутила свою вежливость в бараний рог и сказала, что я тоже в какой-то мере историк, и тоже писала про тамплиеров, и эти песни уже слышала. А Лена ему это с облегчением перевела. Потому что она тоже впала в недоумение от экскурсии в столь ранний час. И мы с ней, на разных языках, рассказали историку все, что я знала про тамплиеров. И даже рассказали, как я дружила с последним тамплиером в нашей стране (между прочим, уцелевшим после проклятого 1314 года) и как я искала посвящения. Но последний тамплиер меня не посвятил. Потому что я женщина. Но этот последний тамплиер пообещал, что если я призвана, то это меня найдет. «И что же?» — спросили мы с Леной историка. Неужели он, историк, думает, что столь почтенный старец, последний, фигурально выражаясь, из могикан отечественных тамплиеров, говорил все это зря?! И неужели он, историк тамплиеров, готов вот так запросто обмануть мои ожидания и подвести столь почтенного человека?! Иан сконфузился и сказал, что в орден меня не примут. Потому что я женщина. Ага! Значит, все-таки есть, куда не принимать? Надо было ковать железо, пока горячо. И мы с Леной вкрадчиво поинтересовались, куда, по его мнению, слились все тамплиеры Шотландии, когда орден запретили? Куда слились их последователи, сыновья, братья и прочие близкие мужского пола? Которых не сожгли?! Иан сказал, что в Шотландии вообще никого не сожгли. Это же не вульгарные французы. Тем паче! Ну?!! И тут Иан позвал нас в гости. Мы, пока он не передумал, прыгнули в машину и висели у него практически на заднем бампере до самого Эдинбурга, чтобы он не скрылся ненароком. Он жил в подвальном этаже шикарного дома на центральной площади. К нему вела кованая чугунная калитка, а над калиткой возвышалось очень пафосное крыльцо. У двери стояли кеды для утренних пробежек. И туфли жены историка. Историк напоил нас чаем в зале, заставленном икеевской мебелью. И познакомил с женой. Жену звали Вивиан, как возлюбленную Мерлина. Только в отличие от коварной ведьмы эта была бухгалтершей. В кабинете Иана стояли книги про тамплиеров. Многие из таких стояли и у меня. Только у меня не висел в кабинете тамплиерский плащ. И не стоял тамплиерский церемониальный меч (потому что я женщина и путь в орден мне заказан). Я спросила, откуда меч и плащ. — А-а-а, — махнул рукой Иан, — это у нас в магазинчике продается. При ордене. — Хм-м-м… — После посвящения можно купить. — Ясно, — сказала я. Хотя мне ничего не было ясно. Просто это слово я произношу по-английски с неплохим выговором. Иан сказал, что тоже когда-то искал посвящения. И писал работу про последнюю сохранившуюся святыню тамплиеров. Про голубой штандарт (блю блэнкет), под которым тамплиеры собирались в минуту опасности. И однажды он нашел этот голубой штандарт. Он пришел по найденному адресу. И так — слово за слово, прижился. И стал рыцарем-тамплиером. (Я припомнила, что тоже читала что-то про этот штандарт. Господи! Да если бы я тогда не щелкала клювом, а вот так решительно кинулась бы и нашла место хранения! Тогда бы им было некуда деваться, раз я их рассекретила! И они были бы вынуждены принять меня в орден. Для безопасности. И я бы сейчас не мучалась, а просто бы сняла фильм про себя. Как я иду в белом плаще с крестом рядом с ведущей в белом плаще с крестом!) — А где нашли блю блэнкет? — Да здесь и нашел, — ответил Иан. Он как-то просто (как это бывает в бредовом сне) взял ключи, отпер внутреннюю дверь наверх, на первый этаж. И снял сигнализацию. Там, на первом этаже, в стеклянной витрине висело это голубое одеяло! И еще там были залы. С реликвиями ордена тамплиеров и других орденов, которые объединились перед внешней угрозой современной истории. Там стоял огромный стол для заседаний. Это была официальная резиденция. Я посмотрела на Иана и спросила: «Вы кто?» Он высказался в том смысле, что с тех пор он и живет при одеяле. И при резиденции. Выходило, что он Хранитель. Где-то третье лицо в ордене. Потом Иан с женой отпаивали нас с Леной чаем. Жена жаловалась. Она и знать не знала, когда выходила замуж, что ее муж — тамплиер. А когда узнала, уже было поздно. Она не то чтобы боялась, что его сожгут. Она негодовала, что он все вечера проводит либо на собраниях, либо в кабинете — пишет книги. А она думала, что они будут ходить в клубы и в кино. Я робко поинтересовалась, нельзя ли мне все-таки в тамплиеры. По протекции столь высокопоставленного рыцаря. Но Иан был непреклонен. Потому что я женщина. И чтобы загладить вину за этот прискорбный факт, он согласился сниматься в нашей передаче и даже отвести ведущую в магазинчик. — Вот, все — ведущей! — запричитала я. — Мне, между прочим, тоже идет белое! Тогда Иан порылся на полке и подарил мне медальку ордена тамплиеров. Но я уже начала жадничать и решила извлечь максимальную пользу из его чувства вины. Я сказала, что для визуального ряда грандиозного проекта самого грандиозного канала его плаща, его одеяла, его жены и его резиденции — маловато. И хорошо бы еще снять церемонию посвящения в орден. Иан опешил. Потому что, с одной стороны, как соучастник, он уже болел за качество продукта. А с другой стороны, церемонии эти были строго засекречены. Чтобы ненароком не ворвались какие-нибудь короли-пироманы, как это уже случилось шесть веков назад. Он сказал, что может познакомить нас с людьми, которые расшифровали музыку, зашифрованную в резьбе колонны в Рослинской часовне. Я сказала, что это само собой. Но еще — церемонию! Он дал телефончик. Он сказал, что это телефончик секретаря великого магистра. И пусть мы договариваемся сами о таком деликатном деле. Тогда я добавила милостиво, что фиг с ним, с плащом. Сама пошью. Мы раскланялись с тезкой девушки Мерлина, с кошкой Хранителя и с самим Хранителем. Так нам не терпелось воспользоваться телефончиком. Лена начала звонить прямо из машины. Она шипела Магнусу, чтобы тот вел неслышно. А в трубку она говорила так великосветски, так куртуазно, что получалось практически по-староанглийски. Со стороны выглядело, будто она звонит в четырнадцатый век. Пока она говорила, я мяла потные руки и взывала к небесам, где, по моему убеждению, должен был пребывать сейчас мой знакомый тамплиер. Я напоминала ему, что он обещал! И пусть не подведет! Но мой знакомый тамплиер, видно, подзабыл обещание. Или подзабыл меня. Так мне показалось. Потому что Лена нажала отбой и сказала, что секретарь обалдел и сказал, что он не вправе решать такие вопросы. Потому что это из ряда вон. И надо это все согласовывать, обсуждать, обговаривать. И дал телефончик. Лена сказала, что нас, видно, запустили по служебной лестнице, и теперь мы будем звонить по всем возможным телефонам и согласовывать свой вопрос со всеми чиновниками ордена, пока Рослинская часовня не рассыплется в прах под натиском времени. И набрала телефон. Лена изложила суть вопроса уже не так великосветски. А потом поинтересовалась, с кем это, собственно, она имеет честь беседовать по столь деликатному вопросу. Оказалось, что она имеет честь с господином великим магистром ордена тамплиеров. Лена с ужасом посмотрела на меня. Что говорить магистру?!! — Ты же все сказала! Магистр сказал, что с такой просьбой к нему еще не обращались. И — так и быть — исключительно из уважения к дерзости просьбы и к экзотичности страны он пригласит нас на посвящение. Оно как раз будет через три дня. В одной часовенке. В двух часах езды от Эдинбурга. Лена уже начала было куртуазно благодарить, но резко смолкла. «Стоп! — сказала Лена — Какие три дня? Это нам не подходит. Вы уж извините, господин великий магистр. Это же экзотичная дальняя страна. Они пока камеры довезут на собаках, у них уйдет две недели!» Потом Лена взяла себя в руки. И вернулась к учтивой манере, принятой в приличном обществе этой страны. Нельзя ли быть столь любезным ему, господину магистру, а также восьмерым неофитам, ищущим посвящения, и несколько перенести церемонию? Исключительно из сострадания к жителям столь удаленной, но искренне заинтересованной державы? Мне послышалось, что магистр рассмеялся. А потом сказал, что он подумает. И что-нибудь обязательно придумает для столь славных, лишенных всяческих предрассудков людей. Лена сказала, что мы ему будем очень обязаны. А потом добавила, чтобы на посвящении магистр постарался не говорить, что теперь орден тамплиеров объединился с другими орденами. «Понимаете, — сказала Лена, — у нашего канала самая обширная аудитория. И эта аудитория неоднозначно относится к слову «масон», например. Этой аудитории кажется, что это слово — синоним слова «жид». Великий магистр крякнул, но сказал, что постарается контролировать свою речь и не возбуждать в нашей пестрой аудитории низменных националистических инстинктов. В общем, великий магистр и Лена договорились созвониться на следующий день. Я несколько сентиментально расцеловала медальку ордена тамплиеров. Вообще-то я хотела расцеловать своего старого знакомого тамплиера, но он теперь находится вне зоны доступа… …С магистром Лена созвонилась уже запросто. Она позвонила ему из курилки джаз-клуба. Магистр все подтвердил, сказал, что обзвонил всех неофитов, и все будет по-нашему. Еще он пожелал приятного вечера. Потому что в курилке джаз-клуба было полно неадекватных шотландцев. И они орали. Этого нельзя было не услышать. В джаз-клубе мы оказались не для того, чтобы отпраздновать громкую победу над иронией судьбы и факт заполучения живых тамплиеров. В джаз-клуб нас притащил Иан. Потому что в джаз-клубе подрабатывал по вечерам один тамплиер. Тамплиера звали Стюарт. Стюарт выглядел совершенно не как тамплиер. Он выглядел как раздолбай-джазист. Он совершенно не вызывал священного трепета, хоть и расшифровал музыку, зашифрованную в каменной резьбе. Мы забрали Стюарта из клуба и двинулись к нему — в крохотную однокомнатную квартиру, где он играл расшифрованный рослинский мотет на электрическом пианино. И пианино стояло почти в туалете. Такая маленькая была квартирка. Мотет и впрямь был прекрасен. Стюарт сказал, что в англиканской церкви когда-то отменили музыку, чтобы народ не отвлекался от возвышенных размышлений в сторону страстных переживаний. Но строители (а они были тамплиеры и очень переживали за всестороннее возвышение души человечества) закодировали музыку. А они с отцом это поняли. — Я, конечно, дико извиняюсь, — сказала я, — но где гарантия, что вы расшифровали именно то, что там зашифровали?! — В смысле? — не понял Стюарт. Думаю, это была защитная реакция. Ведь он убил на это десять лет! — Ну, допустим, вы с отцом увидели в этом запись мотета, а кто-то — зашифрованный кроссворд. А еще кто-то — запись танца с саблями. Ведь не станете же вы утверждать, что в протестантской церкви разрешалось плясать с саблями? Стюарт был просто вынужден согласиться со мной. Потому что в Шотландии, не смотря на бурный темперамент, в церквях все-таки не плясали. Но потом он добавил, что они с отцом расшифровали ровно то, что было зашифровано. А Иан наклонился к нам с Леной и тихонько сказал, что папа Стюарта всю жизнь проработал в британской разведке дешифровщиком. Ну это же надо! У таких отцов вырастают раздолбаи-джазисты! И никакого конфликта поколений: мирно сосуществуют на фоне резных колонн! Стюарт нам папу-дешифровщика не гарантировал. Зато он гарантировал исполнение мотета под сводами Рослинской часовни — на аутентичных инструментах. Что было потом, в следующие три дня, я помню смутно. Потому что эти три дня мы провели с раздолбаями-тамплиерами. И, должна сказать, ничего со средних веков в их поведении не изменилось. По крайней мере, древние пословицы «пьет, как тамплиер» и «ругается, как тамплиер» остаются в силе. За эти три дня мы неоднократно прослушали рослинский мотет в различных исполнениях (в том числе и в джазовой обработке, в клубе). Мы встретились с тамплиером, специализацией которого была физика. Этот тамплиер, как только прочел про открытие Стюарта и его папеньки-разведчика (а это известие сотрясло месяца два назад весь Интернет), сразу же к ним приехал с железным листом и каким-то порошком. С этим же листом и порошком он приехал и к нам. Тамплиер-физик заставил тамплиеров-музыкантов играть на аутентичных инструментах. И от сотрясений, которые делали эти звуки, порошок на листе выстраивался в фигуры. А эти фигуры, в свою очередь, напоминали фигуры из Рослинской часовни. Вот как! Этого физика мы тоже пригласили на съемки в Рослинскую часовню. Вместе с его листом и порошком. Потом у меня откуда-то появился белый плащ с крестом. Плащ был несколько помят, а местами изгваздан. Будто в нем сгоняли до Святой Земли и обратно. А Лене стал позванивать тамплиер-джазист. Но это все помнится как-то смутно. Помню, что сознание вернулось как-то вдруг. Я обнаружила себя, Лену и Магнуса в пабе, километрах в восьмидесяти от Эдинбурга. У нас была тайная сходка с тамплиерами. Кроме Иана были еще двое. А потом подъехал еще один. Он подъехал почему-то с женой, грудным младенцем и тещей. Сказал, что не мог избавиться от хвоста. Сказал, что ему не верят, что у него такое вредящее здоровью рыцарское служение. Они нам рассказали много интересного про то, где именно и в каком (скорее всего) виде хранятся сокровища тамплиеров. Они даже согласились полунамеком показать это в нашей программе. А приехавший с обозом тамплиер вдруг сказал, что зря шотландцы в шестидесятых годах воровали из Вестминстера камень судьбы. Я посмотрела на него как на предателя всего шотландского народа. «Эй, парень!» — хотела сказать я. Но Лена меня поправила: «Да не «гэй», а «гай»!» Вот именно! Но тамплиер сказал, что он имел в виду совсем не это. Он сказал, что англичане увезли в Лондон, а шотландцы похитили у них совершенно не тот камень! Потому что настоящий, без дураков, камень судьбы уже давным-давно припрятали шотландские тамплиеры. И он (тут он с опаской посмотрел на жену и тещу, но те тютюшкали младенца, изредка с опаской поглядывая на тамплиера), так вот: он ЗНАЕТ того тамплиера, который ЗНАЕТ, где спрятан настоящий камень судьбы! Я отодвинула бокал. «Он будет сниматься? С ним можно встретиться?!» Тамплиер грустно покачал головой. «Он все равно не скажет. Он никому не говорит». Ну и пусть. Нельзя доверять самое сокровенное широкой аудитории, которая почерпнула сведения о человеке в белом плаще с красным крестом из сказки «Айболит». Пусть у нас останется что-то свое. Тайное. Общее. Мы расцеловались с тамплиерами. До скорой встречи. Хотя у тамплиеров такая сложная судьба, что с ними каждый раз надо прощаться навсегда. ХОУМ, СВИТ ХОУМ Пока я летела домой, я совершенно не думала о доме. Так у меня башка была забита тамплиерами. Я даже набросала целых три сценарных заявки. Потому что я отдавала себе отчет, сколько прожрет съемочная группа из четырнадцати человек. Про тамплиеров у меня набрался отдельный фильм. Еще был фильм про чокнутых аристократов, отбивающих с волынками камень судьбы (как я теперь знала — фальшивый) и ждущих возрождения великой Шотландии под скабрезными граффити. Ну и еще — для наших постоянных телезрителей — программа про неведомое. Про пажа королевы, короля виски, который мирно соседствует с шайкой призраков. И про провинциальных ведьм, сведших с ума всех мужиков в захолустном предместье Глазго. Самолет «Бритиш Эйрлайнз» встречал водитель с работы. Ну еще бы! Ведь я из разведки и привезла тайную информацию. Меня и впрямь привезли прямо на работу, хотя я очень хотела заехать домой и понадежней спрятать тамплиерские святыни, доставшиеся мне в результате безоглядного и даже вредящего здоровью служения. Оказывается, мои донесения с чужбины произвели самые неизгладимые впечатления. И под проект вроде бы уже даны деньги. И ведущая готова, наконец, выпустить из рук прибыльное моющее средство и отправиться на поиски сокровищ тамплиеров. И съемочная группа в полной боевой готовности. Съемочная группа в лице режиссера (с которым мы неоднократно участвовали в самых сомнительных предприятиях), оператора-постановщика (который мог гениально снимать даже без кассеты в камере) и режиссера монтажа (моего заклятого друга) действительно была в сборе. Они, в отличие от меня, выглядели свежо. И были готовы (в отличие от меня) провести в дискуссии сколько угодно времени. Режиссер сказал, что все это круто и надо вылетать на съемку. (Забегая вперед, скажу, что он накаркал себе лихую судьбу.) «Но! — добавил режиссер. — Надо написать тексты ведущей, а то она не в курсе». «Та-ак, — подумала я. — Минус еще два дня человеческой жизни». А продюсер вдруг побледнел и спросил: «А где же знаменитости?» Да. Действительно. Где знаменитости?! Следующие три дня я не выходила из Останкино. Я попросила детей принести мне на проходную смену белья и зубную щетку. Я звонила Лене. За первые два дня Лена раздобыла режиссера, который снял прелестный английский фильм не для массовой аудитории. Но продюсер кричал, что это на крайняк, а вообще-то нам нужен известный актер-волшебник, который запил. Тогда мне пришло в голову разжалобить запойного актера, нажав на самую болевую точку. А именно: на ушедших от него жену и детей. Я позвонила в младшую школу, где безрадостно влачит свое школьное детство моя крошка-дочь. Я сказала, что они просто обязаны организовать клуб фанатов актера-волшебника. Они должны написать ему письма и послать ему в подарок волшебные палочки. Учительница младших классов сказала, что она в недостаточной мере владеет английским. Я сказала, что именно это и радует. Пусть будет коряво. Это сильней разжалобит. Тогда учительница сказала, что палочки делать не из чего. Я сказала, что палочки отлично получатся из тех, которые подают к еде в японском ресторане через дорогу от школы. Учительница сдалась, отменила все познавательные уроки и назначила только уроки рукоделия. Вот видите! Актер у нас, считай, в кармане! Но тут восстал режиссер монтажа. Мой злейший друг. Он достаточно ядовито спросил, как я думаю снимать пять привидений и из чего я ему посоветую впоследствии клеить видеоряд. О боже. Мне захотелось свалить всю вину на грандиозный канал. В конце концов, это была их гениальная задумка — отпустить ведущую в рубище с капюшоном по сырым подвалам под страшную музыку. Но профессиональная этика мне этого не позволила. Я решила выкрутиться чисто по-человечески. Я собралась сказать то, что я по какому-то недоразумению еще не сказала этому человеку во время немногочисленных предыдущих встреч в багровых тонах. (За монтажным, естественно, столом.) Но, учитывая нервную и все более недоброжелательную обстановку, я решила пока придержать этого человека в друзьях. Я позвонила Лене и сказала, что нам нужны доказательства существования привидений. — Это как? — недоуменно спросила Лена. — Ну… Ведь есть какие-то охотники за привидениями? Какие-то фан-клубы? Какие-то лозоходцы? Лена сказала, что выяснит. Она нашла охотников. Они и впрямь приезжали во владения нашего герцога. И подтвердили существование привидений. Они согласились приехать на съемки из Манчестера. Потому что они живут в Манчестере. Они согласились участвовать в съемках на бартерной основе. Они хотели, чтобы взамен мы предоставили им привидений из Михайловского замка. — Вот видите! — сказала я злорадно. Но режиссер монтажа не сдавался, язвил. Он сказал, что нечего им переться из Манчестера, если у них нет визуальных доказательств. Тут уж я решила вероломно нарушить перемирие. Но все-таки позвонила Лене и сказала, чтобы манчестерские привезли доказательства. Все, что угодно! Фотографии, голограммы, УЗИ привидений, в конце концов. Звук мы сами подложим! Лена перезвонила через полчаса и сказала, что охотники что-нибудь найдут. Съемки каких-нибудь привидений. Ничего, если это будут привидения из другого замка? Я сказала, что — ничего. В конце концов, наш массовый зритель не знает в лицо привидений герцога Аграйла. Вроде все складывалось. Лена даже заказала гостиницу. А Магнус согласился возить нашу съемочную группу. Потому что он так устал за время нашей поездки, что ему просто необходимо развеяться. Кроме того, он любезно согласился сняться в эпизоде про дядюшку Патрика. Я даже попала домой. Я хотела поспать и собиралась отключить телефон. Но мне не позволила совесть. Потому что мне все время звонили дети. Они приносили мне рисунки и письма на ломаном английском. Письма были украшены фотографиями и наклейками в виде кошечек и прочей лабуды, которая, несомненно, растопит сердце чувствительного человека, подверженного меланхолии по причине убитой печени. Я даже сделала пять недостающих волшебных палочек, покрасив их лаком для ногтей. Ночью позвонила совершенно замотанная Лена. Она сказала, что договорилась о ночлеге у помещиков, у которых будет бал. А потом робко спросила: нельзя ли сократить кагал? Хотя бы за счет администраторов. Ведь она, по большому счету, сделала и их работу. А бездельничать и занимать столько места в провинциальных замках помещиков — это просто дурь какая-то. Я с Леной была абсолютно согласна. В конце концов, Лена теперь живет без Дорден-Смита. И ей не помешали бы деньги, заработанные ею, и сэкономленные на лоботрясах, решивших развеяться в шотландской глуши. Но это было вне моей компетенции. И я ничем не могла ей помочь. «И кстати…» — сказала Лена. Милейший герцог не отменяет своего решения. Но! Он нижайше просит разрешения не тащить в эту глушь своих малолетних детей. Потому что в замке сыро. И привидения… Стоп! Что? Милейший герцог хочет сорвать нам эпизод? Мы же договорились, что он будет в семейной обстановке. Лена напомнила, что он вообще-то паж королевы и идет за королевой первее принца. Ниче. Путь в тысячу ли начинается с одного шага. И если воспитанный герцог имел глупость пустить нас на порог, пусть и дальше как-нибудь идет навстречу. К утру Лена все уладила с герцогом. Он сказал, что вместо жены и детей выпишет в замок свою матушку. Герцогиню, проживающую на юге Англии. Не смотря на свои семьдесят шесть, она сможет вполне шустро создать семейную обстановку. Я сказала, что матушка — это даже круче. Лена ликовала. За день до вылета выяснилось, что тамплиеры хотят перенестись со своим посвящением на поближе. Потому что неофитам уже не терпится. Тогда мы с Леной экстренно передвинули бедного лорда Патрика на потом, а тамплиерам и магистру дали отмашку выезжать в их тайную часовню. Чтобы к моменту нашего прилета все были в боевой готовности. К вечеру телефон уже не смолкал. Лена перечисляла гостиницы, адреса, явки, которые она зафрахтовала по всей Шотландии. Лена кричала: «А Рослинская часовня? У нас же там съемка музыкантов и физика с листом железа! Настоятель просит внести залог за четыре часа съемок!» Я прошептала зеленому от ответственности продюсеру: «Мы снимаем Рослинскую часовню?» Продюсер смотрел на меня обалдело. И было ясно, что он уже не в силах нести груз ответственности за все это безумие. И тогда выпавший груз подхватила я. Не то чтобы я такая ответственная. Просто я достаточно безумна. — Рослинскую часовню — снимаем, да! Предоплату внеси со своей карточки! — прокричала я Лене. — Угу, — сказала Лена. И побежала платить. Я еще подумала, что после всех печальных событий у Лены карточка должна быть в крепких минусах. Ночью я хотела лечь спать. Потому что я хотела прилететь за границу в приличном виде. Но мне это не удалось. Полдвенадцатого мне позвонил мальчик из младшей школы. Он сказал, чуть не плача, что только что закончил свой рисунок для волшебника. Но ему страшно идти с этим рисунком в такой поздний час. И не могла бы я заехать за рисунком. Вообще-то у меня был вал артефактов, чтобы растопить сердце не только пьющего ранимого актера, но и бронзовое сердце памятника Станиславскому. Но я сказала мальчику «конечно». Они с няней вышли к булочной. Я взяла рисунок. Это был кошмарный рисунок восьмилетнего мальчишки. Там в углу был нарисован человечек, который стрелял из волшебной палочки трассирующими пулями по враждебным силам зла в военных касках. Я переоделась в пижаму и решила, что соберу сумку завтра. Потому что машина до аэропорта будет только в два часа. Но тут позвонил режиссер. Он звонил уже из аэропорта, потому что улетал раньше — ему надо было по-быстрому отсмотреть перед съемками площадки. У него был билет до Лондона, потом до Эдинбурга. И обратный — через две недели. Режиссер спросил, есть ли у меня сценарии всех фильмов. Я сказала, что у меня есть подробные сценарные планы. Там, на месте, я пропишу тексты ведущей. Режиссер вздохнул и сказал, что у нас не будет принтера. Поэтому лучше все-таки написать сценарии, чтобы ведущая выучила все в самолете. Режиссер опасался, что ведущая что-нибудь ляпнет про кипенную белизну. Я прокляла все. И села. К восьми утра у меня были готовы сценарии с такими прочувствованными текстами про тамплиеров, чокнутых аристократов и провинциальных привидений, что мне срочно захотелось зачитать все это режиссеру. Но режиссер как раз подлетал к Лондону и был недоступен. Лена позвонила и отчиталась, что все тамплиеры на месте — то есть в тайной часовне, что герцогиня доставлена в замок и осваивается с привидениями, что манчестерцы развлекают ее фотографиями подложных призраков. Короче — все есть. Да. Конечно. Я нашла пятьсот долларов заначки и отправила детей покупать матрешек, водку и кавьяр. Ведь надо же было отплатить добром. И еще я хотела привезти Лене в подарок русских сигарет «Вог» с ментолом. Остатки денег дети положили мне на телефон. Потому что они сильно соскучились. Потому что мне некогда было с ними разговаривать последние три недели. Я внесла изменения в завещание. Я туда вписала, где, в случае чего, перехватить денег. До двух часов я даже успела умыться и одеться. И запихала подарки пьющему актеру. Но в два часа никто не приехал. Я представила, какая сейчас свистопляска в Останкино, и решила не путаться у них под ногами со своим телефонным беспокойством. Вместо этого я решила накрасить ногти. В три часа никто не приехал. Зато позвонили негодующие операторы из аэропорта. Они орали, что у них триста килограммов железа — всей этой байды, техники. И эту технику оштрафовали и куда-то увезли. Потому что администраторов нет. И потому что на технику нет документов. Я им сказала, что у меня тоже нет документов, кроме паспорта с британской визой, но они все равно негодовали и орали на меня. Тогда я все-таки позвонила в Останкино. Но меня сбросили. Раз пять. А к этому времени было уже четыре часа. И я понимала, что по пробкам мы уже не успеем до аэропорта. Мы успеем только до электрички, которая мчится прямиком к взлетно-посадочной полосе. И я набрала режиссера монтажа. Потому что он тоже летел и должен был что-то знать. Но режиссер монтажа говорил только матом. Я было решила, что он в одностороннем порядке прервал хлипкое перемирие. Но потом поняла, что это он — от растерянности. От растерянности забыл все другие слова. Потому что он с монтажкой сидел уже четыре часа в Останкино. А мимо него все бегали со страшными лицами и ничего не говорили. Он перезвонил через сорок минут и сказал, что прочел по губам бегающих, что у них вроде бы какие-то проблемы с кэшем. «Ясно», — сказала я. На регистрацию мы уже не успевали. Я надела ролики, вставила в уши наушники и поехала кататься. В парке я встретила мальчика с няней. Он интересовался судьбой своего рисунка. Я присела рядом с мальчиком и сказала, что сегодня у меня никак не получится передать его рисунок. Потому что я не успела на регистрацию. Вот такая я растяпа. Но есть еще ночной самолет. И я непременно отдам его рисунок волшебнику завтра. Завтра к вечеру. А когда я села на лавку в дальнем углу сада (мне было почему-то стыдно сидеть на виду у людей), мне позвонила Лена. И голос у нее был какой-то серый. Будто этот голос сожгли вместе с магистром ордена тамплиеров на острове Сите. — Аглая, — сказала Лена. — Вы меня убили. Я промямлила, что это ужасно, что нам придется снимать прямо с колес. — Аглая. Ты ничего не поняла. Мне сейчас позвонили. Позвонили из Останкино. Они сказали отменять съемки. Понимаешь? Не переносить — отменять. Я сказала, что этого не может быть. Что если грандиозный канал потратил хоть цент на запуск, он из кожи вылезет, а все отобьет. Кроме того (вдруг спасительно вспомнила я), у нас уже вылетел режиссер! У нас режиссер в Лондоне! И он будет ждать нас в Эдинбурге. Потому что ему некуда деваться. Потому что у него обратный билет через две недели. — Бедный мальчик, — вздохнула Лена и повесила трубку. Бедный мальчик позвонил через пятнадцать минут. Он сказал, что он — в полнейшем ахуе. Что он сидит в Хитроу. Что у него нет английского. И не очень много денег. Потому что он взял деньги только на гостинцы, а командировочные ему обещали подвезти. И теперь он не знает, что ему делать. А у него через полчаса рейс в Эдинбург. Но он при таком раскладе боится забираться в глубь острова. Потому что (при его знании английского) его оттуда будет проблематично извлечь. И — главное — он не протянет две недели! Ни в глубине острова, ни даже в цивилизованном Хитроу! У него не хватит денег, чтобы перебронировать обратный билет на сегодня. А ему из Москвы говорят какую-то чушь! И обещают забрать через два дня! Это были выходные. Режиссеру светил уик-энд за границей. Не каждый себе это может позволить. Я перезвонила Лене и сказала — может, она заберет мальчика из аэропорта? Лена вздохнула. А потом поинтересовалась, что ей говорить всем этим людям? Которые еще вчера считали ее приличным человеком? Это был вопрос. Что говорить великому магистру и неофитам, сидевших ради нас в ебенях? Что сказать герцогу? И его матушке? Которые ломанулись в еще большие ебеня и теперь играют там в покер с манчестерскими охотниками за привидениями? Что сказать Стюарту, физику, которые, вооружившись аутентичными инструментами, сидят в специально арендованной для них часовне? Под ропот туристов со всего мира, оттесненных по нашей прихоти от дверей прославленного места отправления религиозного культа? И что сказать, в конце концов, помещикам, когда они придут в себя средь шумного бала?! Я сказала, что мы что-нибудь придумаем. Мы пошлем им официальное объяснение самого грандиозного канала. Это все-таки главный канал, а не собачка накакала. Но канал не подавал никаких признаков жизни. Мои звонки сбрасывали. А потом все телефоны оказались вне зоны доступа. Я добралась до дома и вступила в переписку. Это был самый кошмарный уик-энд в моей жизни. Потому что обиженный герцог сообщил, что вообще-то он в контрах с матушкой и был готов терпеть ее только из-за наших съемок. И теперь эту матушку забрал к себе брат герцога, Дэвид. Потому что он известный филантроп. И матушка теперь пьет кровь из филантропа, а герцогу от этого не легче. Потому что ему теперь даже словом не с кем перекинуться в этом богом забытом месте. Также со мной вели активную переписку тамплиеры Шотландии. И переписка эта была не самой приятной. Я даже в какой-то момент почувствовала себя героиней романа «Маятник Фуко», на которую охотятся все тамплиеры мира. Но главное, мне было совершенно нечего ответить этим людям. Потому что я ничего не знала. Потому что мне никто ничего не сообщил. В какой-то момент я даже подумала, что все подумали, будто я благополучно улетела в Шотландию и снимаю там своих безумцев. Без камер и кассет. Арестованных на таможне. Единственное, что я смогла слепить, — это какое-то жалобное блеянье от лица творческой группы. Лица, которое я так неосторожно продемонстрировала всем персонажам и теперь мне его там будет стыдно показать. Если меня, вопреки ожиданиям, не объявят персоной нон грата. Я написала, что мы все шокированы (это была сущая правда), мы ничего не знаем (и это тоже), что руководство канала непременно даст свои объяснения (вот в этом я уверена не была) и конечно же извинится (а этого точно не будет). И еще я нижайше просила винить во всем меня. Пока вину не возьмет канал. А вот Лену Дорден-Смит ни в чем не винить. Потому что она не хотела с нами связываться. И правильно. Лене я тоже послала письмо. Я хотела написать ей что-то хорошее. А получилось — то же жалобное блеянье. А Лена мне написала, что ей теперь стыдно пойти в приличное общество. И она сидит дома и смотрит в окно. И ей написал Дэвид Кэмпбелл. Потому что он ее старый друг и он жалеет ее, дуреху, связавшуюся с подлецами. Мне Дэвид Кэмпбелл тоже написал письмо. Он написал, что когда-то, когда в нашей стране была перестройка, весь мир был шокирован, как бесправен и ничтожен был советский народ. И все филантропы мира кинулись помогать этому народу, чтобы он встал на ноги. Филантропы помогали чем могли — и одежду слали, и посылки с консервами. Как на фронт. Но теперь, после всей этой истории и после моего беспомощного письма, филантроп и издатель Кэмпбелл понял. Что все было напрасно. И конечно же он не прощает меня, как представителя самого грандиозного канала. Но как человеку он мне бесконечно сочувствует. Потому что я — бесправна и ничтожна. Я читала и читала два последних слова. А потом опять открывала почту и опять читала. И это было абсолютной правдой, вот что прискорбно. А потом я даже перестала расстраиваться. Да! Я бесправна. Потому что мне никто не объяснил, чем нехороши люди, которых мы поставили на уши, а потом так хамски продинамили. Но я ведь могу догадаться и сама! Ведь это разумно пожалеть денег на передачу, которая страшно далека от народа, в которой нет хороших, понятных шуток, в которой никто не раздевается и не выворачивается наизнанку. И — приходится согласиться: вполне разумно и политкорректно отказаться от хлопотной съемки на острове, с которым отношения — так себе. Если разобраться с точки зрения здравого смысла, все эти люди, с такой ажиотацией раздобытые в разведке — те же ряженые, те же клоуны. Ну зачем современным мужикам переть на себе пятитонную глыбу, предварительно украв ее из самого охраняемого здания страны? Зачем почтенному старцу полоумные граффитисты? Зачем солидным дядечкам одеваться в белые плащи и объявлять себя тамплиерами? В конце концов, учитывая прецедент, это небезопасно. Они просто играются. От скуки окружающей жизни. По большому счету и те, кто в одиннадцатом веке ломанулся за гробом господним в белом плаще с крестом — тоже перегнули. Во-первых, зачем им гроб, если каждому известно, что он — пустой по причине вознесения? А во-вторых, все это можно было делать и без переодеваний. В простой непафосной одежде. А ряженых и у нас хватает. И они послушно, не вызывающе шутят. И они не устраивают выходок с камнями и сокровищами. Наши вменяемо снимают клоунские колпаки и идут домой со своим гонораром выше прожиточного уровня. И после их ухода все остается по-прежнему. Как застывший цемент в бетономешалке. А те, кто сидит сейчас в шотландских ебенях, ничего не снимают. Они так и прутся по жизни — с крестом своих причуд. Но от этого какое-то такое ощущение есть — как будто смотришь кино в трехмерных очках. Или как будто влюбился. Ощущение дополнительного объема окружающей действительности. А это не объяснишь среднестатистическому зрителю самого массового канала. В конце концов, музыку заказывают люди, которые платят. И они, руководствуясь здравым смыслом рационального использования бюджета, вполне могут отказаться от музыки, которая диссонирует. Потому что они рулят судьбой. Судьбой многомиллионной аудитории, заточенной под другие мотивы. Тут я распаковала посылочку для Лены и затянулась. Наверное, я ничтожна. И я не обладаю здравым смыслом. Этого нет. Поэтому судьба тащит меня, что ей остается. И вытаскивает на такие тропы, куда в здравом уме и твердой памяти не попасть. Куда не попадают люди, пристегнутые ремнем безопасности. И там все на своих местах. Тамплиеры — в часовне, бедный лорд — на лужайке, прилаживая удлинители к усилителям, Иан — рядом с одеялом, Стюарт — рядом с колонной, а помещики — в угаре шотландской попойки. Они никуда не исчезли. И не были превращены в гербарий закадровым текстом, который примирил бы их с самой среднестатистической аудиторией. Я пошла на почту и отправила посылку актеру-волшебнику. И отправила письмо. Мы хотели снять фильм о том, где хранятся сокровища тамплиеров Шотландии. Но сейчас, когда все это так позорно провалилось, я поняла, что сокровище Шотландии — это вы. Безумцы и клоуны. Наверное, это неправильное письмо. Но я уже сделала рассылку «всем». В конце концов, вполне можно подумать, что последние два слова — подпись. Часть седьмая Зулусский водевиль Теория и практика реальности (теория и практика реальности) Доктор, эти заметки я пишу на полях путеводителя. В этом путеводителе, Доктор, 214 глянцевых страниц, хорошая полиграфия, пятицветная печать фото и текст на трех языках (английский, французский, голландский). Но все это великолепие не имеет ничего общего с реальностью. Когда, Доктор, мы встретимся, то вместе посмеемся над идиотами, которые ломятся в эти места за аутентичным африканским кайфом. Однако же, Доктор, если вы и на этот раз окажетесь безответной сволочью и не заберете меня отсюда живой (не живой и здоровой, как я просила раньше, а просто живой), то пеняйте на себя. Я сотру ластиком все написанное на полях. Нет. Пожалуй, я напишу там: «Добро пожаловать в Ричардз Бэй, Доктор. Это местечко как раз для вас — райское». ДОРОГА В РАЙ До Ричардз Бэй, Доктор, вы с легкостью доберетесь. Туда даже летают самолеты. Это нам сказал знакомый режиссер. Он здесь полгода назад снимал блокбастер, который пока не нашел своего зрителя. Однако нас прямо в Йоханнесбурге погрузили в автобусы. Потому что так экономнее. Но — дольше. Двенадцать часов ни писать, ни вообще ничего — это трудно, Доктор. Но мы терпели и из автобусов не выходили. Мы не выходили из автобусов по трем причинам. Во-первых, в людных местах автобусы не останавливались. Автобусы не останавливались даже на красный свет. Потому что если в этих местах зазеваться на красный, то тебя запросто могут из автобуса выкинуть, а автобус угнать со всем скарбом. Это нам сказал режиссер, тоже сэкономивший на самолете, но потом дважды сильно пожалевший. А если остановиться в безлюдном месте, то это еще хуже. Потому что это Африка. Здесь в безлюдных местах но обочинам прячутся бабуины. И тех, кто вышел по малой нужде, эти бабуины совершенно цинично трахают. Говорят, против этих бабуинов была организована даже полицейская акция. Но бабуины не разбирались в чинах и оттрахали полицейских с неменьшим цинизмом. Об этом, Доктор, нам также поведал знакомый режиссер. Наверное, врал. По крайней мере, я надеюсь на это. Про третью причину все подло умолчали, но ее мы выяснили опытным путем. В Южной Африке, Доктор, холодно. А мы к этому были совершенно не готовы. Даже Танька, хоть у нее и чемодан-шифоньер. Не говоря уж обо мне. Я взяла только пять купальников. Один гений Шилов, впечатленный африканской темой, был одет в пробковый шлем, галифе и высокие ботинки. Но даже он спешно, прямо в автобусе, оторвал рукава от свитера и сделал гетры для тепла. Гений Шилов выглядел прямо как зуб в носу на фоне унылого пейзажа за окном. Со всеми этими акациями, мать-и-мачехами, мать их, и прочей неброской флорой, ради которой не стоило рисковать жизнью во время десятичасового перелета (и, забегая вперед, Доктор, скажу — не рисковать жизнью и следующие два месяца). Гений Шилов задумчиво сказал: «Очень похоже на Ставрополье в октябре. Только не хватает одиноких продавцов с вязанками лука на обочинах» (видимо, их распугали или хуже того бабуины). А что вы хотите, Доктор. Это и был октябрь. Но с другой стороны, это была весна. Потому что Южная Африка — она на самом деле с другой стороны. И она должна в октябре процветать тамариском и мимозой размером с голубиное яйцо. Но она процветала, чем могла. В основном колючей проволокой. На колючей проволоке в Южной Африке можно нажиться сильнее, чем на алмазах. Думаю, господин Глидден, изобретатель этой несомненно многофункциональной фигни, сейчас в гробу просто локти кусает. Как он продешевил, нажившись исключительно на европейских размолвках и совершенно забыв про черный континент. Колючей проволокой опутаны все одинокие фазенды, дома в фешенебельных районах, огороды на выселках, а также — школы и детские сады. Причем последние — не только снаружи, но и внутри. Потому что внутри, во двориках, детишки играют по двум разным сторонам: цветные — по одну сторону, белые — по другую. К слову сказать, Доктор, наша гостиница, куда мы добрались уже практически ночью, когда на мать-и-мачеху местного розлива уже лег первый иней, так вот, наша гостиница не была исключением. Она была добротно опутана проволокой по периметру, прямо до ворот. А у ворот сидел охранник. Он эти ворота захлопнул, как только уехали автобусы. Доктор. Я не хочу тревожных аналогий, потому что у меня в мыслях нет срывать вас с места, провоцировать на дешевую партизанщину, перекусывание проволоки с целью благородного освобождения тех, кто надежно укрыт за воротами. Потому что вы вряд ли подниметесь ради меня с задницы. А я только зря пронадеюсь. Исключительно поэтому я не буду вас пугать и не назову нашу гостиницу скоплением бараков. Просто это все сильно смахивает на котельные, поставленные очень плотно друг к другу. Буквально — на расстоянии вытянутой руки. И комнатки внутри — маленькие. Там только одна большая кровать умещается. И туалет. А вода течет наружу, через трубу. В канавку. Эти канавки прорыты вдоль всего бар…, то есть я хотела сказать: всей котельной. Гению Шилову досталась комнатка справа, и он там затих. Наверное, медитировал (а что еще ему оставалось в этой ситуации?). А нам с Танькой достался номер слева. Вообще-то мы всегда выбираем с ней один номер, потому что привыкли к причудам друг друга. Я терплю, когда Танька шуршит по ночам пакетиками: это она сортирует барахло, которое выплескивается из ее чемодана-шифоньера, как цунами. Зато Танька уже не вскидывается, когда я разговариваю с кранами. Но в этот раз не хотелось разговаривать ни с кранами, ни с кем. Танька без всякого куража пошарилась в чемодане и сказала, что если надеть пару вечерних платьев друг на друга, то будет вполне сносно. Мы оделись, исходя из предлагаемых обстоятельств. А потом пролезли под шлагбаумом. И сели по ту сторону колючей проволоки. Там был канализационный люк. С него было видно окрестности. Что-то темное и в дыму. Это был Ричардз Бэй. АУТЕНТИЧНОСТЬ Утром все краски мира ярче, Доктор. Это факт. Утром мы увидели то, что недосмотрели в темноте. Мы увидели убогую фабрику с отслоившимся шифером. Из всех щелей шифера валил пар. Еще мы увидели уникальное озеро. Оно было оранжевое. Потому что это Африка. И здесь огромные разработки марганца. Хоть это озеро и было зловредной химической креатурой, оно сильно радовало глаз. А вот базар — нет, не радовал. Вообще-то мы приехали на базар раздобыть теплого барахла. Но здесь торговало местное население. А оно, судя по ассортименту, было непривередливым и небрезгливым. Там между лотками струилась какая-то зловонная жижа. А на лотках был представлен широкий выбор косорыло пошитых сандалий. Местные делают сандалии из автомобильных покрышек. А еще местные делают машинки из консервных банок и очень преуспели в этом национальном промысле. Других национальных промыслов не было. И это тревожило. Чисто профессионально тревожило. Потому что — черт с ним, с теплым барахлом. В конце концов, невидимые слезы заэкранья оплачиваются как загранкомандировка. Но! На этих промышленных задворках цивилизации мы должны были снять аутентичную фантасмагорию для самого грандиозного канала! И эта фантасмагория по стилистике должна была напоминать посконный африканский эпос про благородных, хоть и первобытных воинов и прекрасных черных дев топлес. А по жанру это, Доктор, было нечто. Доктор, поймите: пока этот блокбастер не обрел своего зрителя, я не имею права разглашать профессиональную тайну. Давайте я скажу, что по жанру это должен быть клип. Только очень широкомасштабный. Такой широкомасштабный, что больше похож не на клип, а на водевиль. Строго говоря, сначала водевиль планировался не в жопе мира, а в самом настоящем сердце Африки, и туда выезжали наши разведчики, жили там месяц в мазанках из слоновьего дерьма и приручали местных детей конфетами. Но слоновье дерьмо разлагалось под нестерпимыми солнечными лучами, собирая мух из других, менее жилых, а следовательно, менее пахучих органов Африки. Эти мухи сидели повсюду, даже на зубах говорящих воинов. Рисковать с сердцем все-таки не решились, особенно после того, как один воин поделился с разведчиком конфеткой, а разведчик (полагаю, чтобы не быть рассекреченным) эту конфетку съел. И хоть потом он выпил три литра воды с марганцовкой, по возвращении он на всякий случай жил в сарае, чтобы не подвергать риску близких родственников. Он жил в сарае ровно до того, как его отправили в следующую разведку — в эту более безопасную жопу. Не из жалости. А из опасения, что в сердце мухи засидят объективы и эпос про слоновье дерьмо получится невыразительным. Разведчика снабдили документами с визой. Еще у него был путеводитель. Строго говоря, ему выдали путеводитель, который вы сейчас держите в руках, Доктор. Там, на восьмой странице вы легко найдете снимок очаровательной южноафриканской деревни. Деревню от первозданных африканских лесов с жирафами, слонами и бегемотами отделяет искусный плетень. Внутри стоят милые соломенные юрты, а вокруг юрт снуют восхитительные первобытные воины, девы топлес, куры и не менее привлекательный крупный рогатый скот. Разведчику ткнули в картинку и сказали: надо вот это. К приезду съемочной группы должно быть это. А у съемочной группы уже тоже были визы, и, чтобы их не прошляпить, они буквально наступали разведчику на пятки. С этой картинкой разведчик явился в местную резиденцию (тоже, кстати сказать, весьма засиженную мухами). И местный резидент, мельком взглянув на картинку, лениво махнул на разведчика рукой. — А-а, — сказал он, — так это же компьютерная графика… Это, так сказать, реконструкция вымершего. Этого разведчик в центр не сообщил. И его можно понять. Более того, он решил не возвращаться. Он свел знакомство с одним очень странным человеком. Этот человек когда-то был стриптизером в Австралии. А потом приехал в Южную Африку по картинке. Там, на картинке, его пленили местные суровые воины, которые в юбках и без трусов отплясывали первобытные танцы. И несмотря на то что картинка тоже оказалась графикой для привлечения туристов, странный человек не обломался. Потому что он знал толк в танцах без трусов. Он решил воплотить картинку в жизнь. Человека звали Саймон, и он стал Белым Зулусом этих мест. Он где-то вычитал, как строить соломенные юрты, и построил аутентичную гостиницу для привлечения туристов. А еще он собрал по окраинам этого захолустья скучающих аборигенов и превратил их в воинов. Теперь эти аборигены не играли на бильярде у базара, а танцевали в юбках и перьях без трусов. Для привлечения туристов. Саймон, как мог, утешил нашего разведчика. Он сказал, что научит его танцевать. Но разведчику этого было мало. Он сказал, что готов танцевать хоть в трусах на голове, лишь бы у него к приезду съемочной группы было вот это (он потыкал в картинку). Саймон долго всматривался в девственные леса со слонами и жирафами. А потом вспомнил! Он вспомнил про заповедник, который стоял посреди клубов дыма сахарной фабрики и оранжевых стоков марганцеперерабатывающего комбината. Справедливости ради надо сказать, что заповедник и его содержимое — реальность, а никакая не компьютерная графика: слоны, носороги, свиньи, ползающие на коленях. Львы. И даже уссурийский тигр, которого вы, Доктор, увидите в окончательном монтаже нашего водевиля! Хотя уже никто, включая Белого Зулуса, не может сказать, как оказался уссурийский хищник в унылом контексте африканской саванны. Короче, Доктор. Это была аутентичность, как ее представляет зритель самого пафосного канала. Река, сверкающая по ночам глазами крокодилов, гнилой пар над болотинами, шуршание змей, котловина, в которой мирно паслись жирафы. Еще там был берег океана. Но там не было никаких признаков жилья: юрт, дымов, дев топлес и храбрых воинов без трусов. На что и указал несколько обескураженный разведчик владельцу заповедника. — Так поэтому это место и сохранилось! — ответил тот. За деньги, сравнимые со стоимостью хорошо ограненного черного алмаза, разведчик выдурил у владельца заповедника возможность раскидать там-сям экологичные разборные юрты и аккуратненько рассадить воинов и дев, которые ничего не будут трогать руками. К приезду съемочной группы широкомасштабное строительство домов, изгородей, а также разбивка огорода на склоне были закончены. Но режиссер был недоволен. Ему совершенно не понравился аутентичный огород, потому что он буйствовал всходами на фоне линии электропередач. Хозяин заповедника сказал, что за дополнительную плату он готов срубить пару столбов, но разведчик с Саймоном за ночь пересадили всю ботву на новое место, и проблема уладилась. Готово! Готово. Посреди кишащей клещами стерни стояла, как живая, миленькая картинка из путеводителя. Точно такая же поджидала своих эпизодов на берегу реки. И еще одна — на берегу бушующего океана. Чтобы удовлетворить всем вкусам телезрителей методом ковровых визуальных бомбардировок. Нашим вкусам это соответствовало. Потому что мы обретались по ту сторону телевизионной линзы и давно уже потеряли критическое мнение по какому-либо поводу. Мы с Танькой и гением смотрели на эту пастораль из кусачей копны сена, в которую забились по причине мелкого октябрьского дождя. По крайней мере, это выглядело лучше, чем гостиница. Гений Шилов даже сказал, что он будет ответственным за эту деревню. И пожалуй, переберется жить на место работы. Тогда Танька быстро забила картинку на реке. А мне достались юрты на океане. Только режиссер стоял мрачнее октябрьского ливня. Он сказал, что это вообще — полное говно. Это какой-то макет компьютерной игры, мать ее. Он заподозрил, что домики вчера построили. Уж больно они новенькие. И плетень не перекособрюченный. И в костре кости не валяются. И чугунки! Разве могут быть такие чугунки? Это какой-то магазин домашней утвари! И — кстати. Где жители этого образцового поселения?! — Больше жизни! — призвал всех режиссер. И уехал в гетто. Потому что у него в гетто был отдельный барак с видом поверх колючей проволоки. ДЕМИУРГИЗАЦИЯ ПРОСТРАНСТВА За три дня Саймон и разведчик (разжалованный за халатность в каптенармусы) так изгваздали деревню, что в нее было противно заходить. Они перекосили, а местами повалили плетень, вытоптали огород и залили свежую солому домиков так, что она побурела. Состав раствора они не выдавали, ссылаясь на ноу-хау. Они докатились до того, что пошли по саване собирать катышки диких серн и лепешки куду. Добытое они раскидали в загоне для скота, собираясь выдать это за аутентичное домашнее дерьмо. Нас с Танькой отрядили собирать бэушную утварь. Утварь мы собирали под присмотром секретарши Белого Зулуса. Она, в отличие от Саймона, была настоящей черной зулуской сорока лет. И в отличие от него же единственным вменяемым человеком в его фольклорно-туристическом бизнесе. Зулуска носила строгий английский костюм и сносно говорила на английском и зулу. У нее было измученное заботами лицо. Потому что она взвалила на себя ответственность не только за сомнительное дело Саймона. Она тащила на своих плечах четверых детей, а также престарелую тетушку с ее маргинальным супругом. Собственно, к этой чете она нас и привезла в первую очередь. Она хотела помочь тетушке, потому что муж ее был совершеннейшим пропойцей и менял утварь на пальмовую водку. Мы хотели поменять утварь на доллары, а это сильно меняло дело. Старик завел нас в хижину, которая смотрелась гораздо аутентичнее изгвазданных каптенармусом домиков. Там было темно, на полу валялось какое-то немытое тряпье. Кухня была тут же: очаг, укрытый листами железа. На верхнем стоял чугунок со стряпней. Танька сказала, что нам нужен такой же чугунок — закопченный и местами проеденный ржавчиной. Старик ее понял по-своему. Он выплеснул варево во двор, совершенно не обращая внимания на причитания своей многотерпеливой супруги. И вручил его нам в обмен на пятерку. Старуха понуро стояла у лужи своего варева. Потому что женщина в этих местах — никто. Но мы все-таки потихоньку дали ей десятку. Она немедленно сунула десятку в лифчик. Для приличия мы взяли изъеденную до трухи садовую лестницу и ногу целлулоидной куклы. Мы еле втиснули эту чертову лестницу в пикап, утешая себя тем, что она станет апофеозом аутентичности. А потом мы шарились по помойкам зулусских деревень. Мы оставляли машину в зарослях кукурузы и потихоньку пробирались на помойки. Там мы добыли осклизлое корыто, фрагменты деревянных тарелок и щербатый чугунный утюг. Утюг нам дался труднее всего. Потому что он валялся среди куриных потрохов. Танька чуть не плакала, она была готова пожертвовать находкой, лишь бы не лезть в отходы. Но мы нашли в сумке презервативы и натянули их на руки. И вот тут-то нас поймал шаман. Шаман был жителем этой деревни. И это был его утюг, его корыто, но, главное — это были его потроха!!! И он не желал вот так запросто отдать свою собственность людям с перепонками между пальцев! Потому что эти люди вполне могли составить ему конкуренцию, используя эффективную магию гадания по внутренностям. Нам пришлось вступить с шаманом в самый дружественный контакт. Мы дали ему двадцатку. И получили бонусную пробитую кастрюлю, черпак и старую кроличью шапку. (Забегая вперед, скажу, что шапка была забракована режиссером. Потому что, Доктор, мы приехали сюда снимать знойный водевиль невзирая на погодные условия.) Слово за слово, мы отдали ему презервативы. Его ничуть не смутило, что они были использованы для копания в мусоре. Напоследок шаман так расчувствовался, что решил нам погадать. Зулуска нас всячески отговаривала. Потому что у нее заканчивался рабочий день, и ей надо было забирать из школы младших. Но шаман затащил нас в хижину. Он сказал, что будет гадать самым древним в мире гаданием, достал мешочек и рассыпал по полу камешки. Среди камешков затесался стеклянный шарик. Откуда он — ума не приложу. У меня такой закатился под шкаф в детстве. А еще там была крышка от пепси-колы. Шаман объяснил, что долго думал, как обозначить в древнем зулусском гадании белого человека. И однажды духи подсказали ему простое и гениальное решение. Но крышка все равно сильно девальвировала гадание. Впрочем, нам не выпало ничего нового. Чего не скажешь о судьбе гения Шилова. Потому что она резко дала крен. Причем в самую кошмарную сторону. Гений беспечно взял ответственность за деревню и теперь за это расплачивался. То есть первые три дня, пока каптенармус и Зулус придавали деревне жизненности, гений медитировал на стожке за плетнем. Но на четвертый день Белый Зулус договорился с жителями ближайшей деревни и взял у них в аренду скот. Этот скот погрузили в два грузовика и привезли в деревню. Белый Зулус и каптенармус загнали кур в ограду, а коров поставили в загон. Потом они уехали, потому что заслужили право на отдых. А гению приказали стеречь скот до ночи, пока заповедник не закроют. А то народ здесь вороватый, а скот — главная валюта. Гений Шилов поглядывал на мирно пасущееся поголовье и ждал, когда за ним приедет машина. Машина приехала, когда солнце клонилось к горизонту. В машине сидел хозяин заповедника. Он выпучил глаза на кур и коров. Он надеялся, что это кошмарный сон. Но это была реальность, самовольно доставленная сюда Белым Зулусом. С этой реальностью владелец заповедника наотрез отказался мириться. Он сказал, чтобы все эти куры и коровы убирались отсюда к чертовой матери. Потому что они нарушают экобаланс. Они привлекут сюда хищников — и это куда ни шло — пусть хищники сожрут всю эту скотину, а заодно и тех, кто свалился ему на голову из бескрайних сибирских саванн. Гораздо хуже, если коровы привлекут куду! И эти куду начнут скрещиваться, как подорванные! И наплодят выблядков, которые уничтожат реноме столь аутентичного заповедника. Гений Шилов, насобачившийся на многодневных медитациях, спокойно объяснил экологисту, что он присматривает за личной жизнью скота и не допустит мезальянсов. — А ночью? Кто будет контролировать личную жизнь скотины ночью? — не унимался владелец. Тут Шилову ответить было нечего. Потому что оставаться одному со скотиной в заповеднике, кишащем голодными хищниками и вожделеющими куду, ему не хотелось. Ему хотелось в гетто. Но он туда не попал. Потому что владелец заповедника развернул машину и крикнул напоследок: веди скотину к выходу! Тогда и машина будет! Шилова хватились через три часа. Когда в гетто пришла последняя машина. И снарядили экспедицию. Когда же, под покровом ночи, машина подъехала к деревне, то там не было ни гения, ни его подопечных. Потому что оторопевший гений затолкал в корзины кур, взял под мышку козленка, а остальную рогатую скотину он пытался гнать пинками. Но эта скотина разбредалась, не соблюдая вектора движения, а будто специально нарываясь на встречу с похотливыми куду. Гений пометался в стаде, рассыпая временами кур и роняя вертлявого козленка, прикинул, сколько ему добираться до ворот заповедника, и — оставил эту дурацкую идею. Он укрылся на запасном аэродроме. Точнее, он укрылся в резервных юртах на реке. Туда еще не добрались Белый Зулус с каптенармусом, поэтому плетень там был пока крепкий. Гений Шилов загнал своих питомцев в юрту, заткнул лаз своим телом, как пионер-герой, и приготовился держать оборону. Когда же Белый Зулус и каптенармус все-таки добрались до укрепления на реке (задавив, между прочим, хищную ядовитую змею, внесенную в Красную книгу), то нашли там ошалевшего гения, окруженного, подобно Ною, живностью. Гений утверждал, что на него всю ночь мигали глазами крокодилы. Но ему не поверили. АУТЕНТИЧНОЕ НАСЕЛЕНИЕ (ТЕОРИЯ) Скот обосрал когда-то идеальную компьютерную картинку с космической скоростью. Так что за это гений Шилов был спокоен. Поэтому он с чистой совестью и черной зулуской отправился покупать апгрейт. Вот список, Доктор. Глиняные горшки для готовки, большие (3+2) Горшки плетеные для сыпучих продуктов (4+2) Деревянная посуда — мелкая и глубокая (70+70) Ступа и пестик Ножи Жаровня Циновки (70) Одеяла (90+22 нз) А что вы хотите, Доктор? Не могли же они есть из осклизлого корыта? Корыто нельзя было трогать руками! Оно было бесценным реквизитом! Еще для массовки надо было закупить шкур для юбок. Потому что в своей реальной жизни массовка обходилась сандалиями из покрышек и старыми камуфляжными штанами. Понятно, что в массовку напросились все работники ансамбля песни и пляски Белого Зулуса. Белый Зулус и сам был не прочь тряхнуть стариной и поскакать без трусов. Он даже предъявил нам юбку, пошитую им самолично из каких-то вонючих хвостов тушканчиков. Юбка была так побита молью, что закрадывалось подозрение: Белый Зулус радовал в ней еще посетителей сиднейского стриптиза. Но все было напрасно: Белый Зулус был вопиюще белым, и это бросилось бы в глаза привередливому зрителю самого грандиозного канала. Белому предложили заниматься административной работой, а нам предоставить свою секретаршу для съемочных нужд. Секретарша скинула с себя английский костюм цвета топленого молока и оказалась женщиной с грудью, вскормившей четырех детей. А Белый Зулус приказал нам с Танькой садиться в машину. Потому что мы отправлялись по ближайшим поселениям собирать в нашу деревню воинов и дев. С воинами проблем не было. Они все равно ни черта по жизни не делают. А деньги, которые мы им предлагали за жизнь без трусов, были сравнимы с их годовым доходом. А вот с девами — да. Девы топлес — это большая проблема этих мест. Потому что женщины в этой стране — никто. Они ничего за себя не решают. За них решают мужчины. И как правило, не в их пользу. Потому что мужчины не хотят их терять. Потому что женщины работают. И зарабатывают мужчинам деньги на коров. А коровы мужчинам нужны для того, чтобы завести новых женщин для работы. Коровы — это разменная единица калыма. А еще женщины рожают детей, которые, пока не достигнут вожделенного возраста безделья, тоже работают. Женщины рожают детей просто так, без всяких обязательств со стороны мужчин. Потому что мужчины, как правило, не умеют заработать денег на коров и жениться. Они обещают это сделать. И иногда делают. Правда, до этого момента женщины успевают нарожать по три-четыре отпрыска. Вот, например, наша секретарша обзавелась уже четырьмя, напрочь испортила грудь, дожила до сороковника, а ее бойфренд накопил за пятнадцать лет всего три коровы вместо положенных десяти. Наша секретарша совершенно не обламывалась: она крепко стояла на ногах. Кроме того, она перетащила в деревеньку свой выводок. А это — бесплатное питание плюс гонорар. С другими девами было сложнее. А они были нужны позарез. Потому что зрителя нельзя отпугивать топлесом, а надо им привлекать. Белый Зулус сказал, что самый привлекательный топлес живет неподалеку и является дочерью вождя племени. Принцесса встретила нас у ворот школы, где она работала что-то типа пионервожатой. У нее на руках пускал слюни очаровательный шестимесячный карапуз, которого она успела прижить несмотря на юный возраст и отсутствие матримониальных перспектив. За принцессу требовали немыслимый калым в восемнадцать коров, но она того стоила. Принцесса спряталась за углом отчего дома. Ее выдавал только лепет младенца. А мы с Танькой пошли к вождю. И смирно сели на циновку у входа. Потому что женщины в этих местах — никто. Вождь величественно возвышался над нами. Он сидел в кресле. На нем была лыжная шапка, болоневый коричневый плащ. Чуть поодаль, соблюдая протокол, сидел секретарь вождя. Он что-то записывал в блокнот и время от времени хватал трубку телефона. К чему он прислушивался в трубке — непонятно. Потому что это был старый эбонитовый еще телефон. Он стоял на этажерке. А провод его, аккуратно скрученный в бублик, лежал рядом, на салфетке. Зулус выслушал Белого Зулуса без всякого интереса, а потом с интересом посмотрел на нас, чем опроверг досужие домыслы о роли женщины в этой стране и о расовой сегрегации. У нас было, что сказать. Мы называли цифры. Мы называли их, исходя из бонусного наличия аутентичного младенца. Мы передали деньги через Белого Зулуса, секретарь что-то командно крикнул в отключенный телефон, а за углом победно гукнул младенец. Принцесса на радостях расцеловала не только вождя, но и его секретаря. Причем секретаря — с большим пылом. Хотя у него, кроме телефона, никаких коров не наблюдалось. А нам принцесса сказала, что у нее есть не менее аутентичная кузина, а у кузины — аутентичный пятилетний карапуз. В итоге мы уезжали из резиденции вождя в милой молодежной тусовке. Потому что у кузины оказались неплохие дружбаны на местной лесопилке, и все они были не прочь провести что-то вроде долгосрочного пикника в заповеднике… Картинка была загляденье. Один топлес был лучше другого! Дети визжали, гоняли кур и аутентично гадили прямо на покосившийся плетень. Девы валялись на пикейных одеялах и травили анекдоты. Секретарша совсем распоясалась. Она потеряла весь свой офисный лоск и впала в какую-то фанатичную первобытность. Она пела скабрезные частушки, трясла увядшим топлесом и задирала юбки на суровых воинах. Дальние родственники поселенцев подъезжали на раздолбанных джипах с пальмовой водкой и меняли ее на одеяла и утварь. Гений хватался за голову, гоняя в одиночку (без одичавшей секретарши) в ближайший городок за центнерами пшена, батата, тыкв, тушами говядины и новыми одеялами. Он кричал, что день жизни деревни стоит столько же, сколько пафосная свадьба в Москве! Но кого теперь удивишь свадьбой в средней полосе? АУТЕНТИЧНОЕ НАСЕЛЕНИЕ (ПРАКТИКА) Телевидение должно исхитряться удивлять. Оно должно порвать задницу, но вести себя, как китайский император. Тот, который сказал, что главное — это изобрести для людей новое удовольствие. Императору повезло: он скончался две тысячи лет назад, тогда можно было удивить воздушным змеем и салютом. А в кошмарных условиях ощерившегося глобализма, когда можно купить все, абсолютно все, радовать все труднее. Поэтому телевидение производит много мусора. Это — специфика производства. Очень много идет в корзину, Доктор. Вот, например, вам не придется наблюдать фееричного взрыва тандыра. Хотя, возможно, это бы вас несколько развлекло. Тандыр — это не национальная достопримечательность местных аборигенов. Его создали наш каптенармус и Белый Зулус из подручных средств. Они взяли большую жестяную лохань, подвели под нее газовую горелку, а в лохань навалили камней. И все это выглядело очень величественно в самой большой соломенной юрте. Это выглядело, как очаг, вокруг которого испокон веку собираются самые смелые первобытные воины под водительством ряженого вождя (в жизни — почетного пенсионера, ветерана борьбы с апартеидом). Очень великая певица (ради которой и задумывался этот водевиль) наотрез отказалась сниматься в тесном помещении с большим количеством зулусов и воняющим газом ритуальным очагом. Кроме того, очень знаменитая певица задерживалась с прилетом. И тогда режиссеру пришла в голову гениальная мысль: мы снимем тандыр отдельно, чтобы не ранить чувства щепетильной певицы! А потом вклеим певицу в самую гущу первобытных воинов! Этим воинам было по барабану, кого к ним вклеят. Тем паче, что они не имели представления о величии певицы, которая их проигнорировала. Воины во главе с вождем расселись вокруг тандыра. Они грозно помахивали копьями и предостерегающе потряхивали шкурами юбок. Пока не устали. Они устали к третьему дублю, когда жар тандыра и вонь газовой горелки, накалившей корыто, сделались невыносимыми. И тогда решили временно приостановить съемку, проветрить чум, а операторам дать покурить (потому что курить в помещении, где так сифонит газом, было бы непозволительным легкомыслием). Многие операторы выключили камеры и вырвались под освежающий колкий дождь. Но не Мишаня. Мишаня — это оператор, который изобрел немое кино. Потому что изредка он бросается снимать, не дождавшись звукооператора. Мишаня — это человек, который также изобрел радио. Потому что иногда, когда он все-таки дожидается звукооператора, он забывает вставить в камеру кассету. В этот раз у него и кассета была, и звук писался. Потому что Мишаня играл в игрушку на телефоне и не слышал про перерыв. А когда он поднял глаза, он понял, что все пошли оттянуться. И тоже свернул сигаретку. И закурил. Мишаня, конечно, легкомысленный человек, но за изобретательские заслуги ему можно многое простить. И за не выключенную камеру — тоже. Потому что он был единственным, кто зафиксировал на пленку уникальное явление. Что-то там такое произошло с горелкой или с корытом, но это все вдруг рвануло. И в воздух полетели ошметки жести. И валуны, как пенопласт, поднялись под самую крышу чума. И сполохи газового огня вырвались наружу. Каптенармус и Белый Зулус, отиравшиеся поблизости в ожидании признания их заслуг, как подкошенные, рухнули под лавки, на которых восседали славные ряженые воины. Ряженые воины тоже не щелкали клювом. И проявили сноровку и знание правил противопожарной безопасности. Несмотря на свою кажущуюся первобытность. Игнорируя камнепад, они суетливо посрывали ожерелья, сделанные из огнеопасного папье-маше, и стали выпрыгивать из чума, как селитерная рыба из воды. Они бросили даже копья. Хотя копья — это символ доблести настоящего зулусского воина. Они чуть не смели недоумевающего Мишаню вместе с его камерой. Но Мишаня сноровисто подхватил орудие своего труда. Потому что он — большой профессионал. А камера — это символ его доблести. Певицу впоследствии вклеили в первый (удачный) дубль. Потому что страх, страдание, болезни, несчастные случаи должны оставаться за кадром телевидения, призванного радовать. Вот. Конечно, этому многое способствует. Например, то, что телевидение не передает запаха. Запаха людей, которые неделю живут в соломенных юртах под дождем, спят на соломе и на волглых циновках и укрываются одним общим одеялом. А на улице у них в котлах гниет и мокнет под дождем какое-то варево из ботвы и пшена. Но храбрые воины и девы все-таки вынуждены выбираться из юрт. Хотя бы для того, чтобы развести костер. Потому что в костер им надо накидать каких-то целебных трав. А потом загнать в дым от этой травищи детей. Потому что дети, хоть и закаленные, но все равно ходят с соплями до подбородка. А самый маленький, шестимесячный принц, принесенный на этот пикник в качестве бонуса, вообще устрашающе хрюкает забитым носом и даже не сосет молоко. Что хорошо? Что существуют фильтры. И Мишаня, например, всегда может превратить промозглый день, среднесуточная температура которого 12 градусов по Цельсию, в достаточно знойный африканский полдень. А все остальное (что не радует, а, напротив, тревожит и раздражает) — это вообще не Мишанина забота. Потому что он всегда может выключить камеру. Мишаня, как и все мы, вынужден возвращаться в реальность. О которой мы — ни гу-гу. Мишаню в гетто возит Зоил. Зоил — это старый седой негр, похожий на негатив апартеида. Хотя он — не негатив, он — жертва и продукт апартеида. Он немного побаивается белых. Он называет Мишаню «масса», а нас с Танькой — «мэм». Однажды он приехал в гетто в день, когда не было съемок. Мы с Танькой видели в окно, как охранник Зоилу чуть в морду не дал. Но негр прорвался к нам. Он знал, где мы живем. Потому что его старая жена работала у нас уборщицей. И мы уже поотдавали ей непригодное в этих условиях легкое летнее тряпье. Это тряпье проехало с нами несколько сезонов в тропических странах. Но жена Зоила все равно ему радовалась. Хоть она и была уборщицей, она не думала пускать его на тряпки. Она радовала им своих детей и внуков. Зоил сказал нам с Танькой, что отвезет нас в хороший магазин. Чтобы мы купили себе нормальную одежду и не тряслись, как хвосты серн. И он действительно привез нас в магазин. Это был магазин для туристов-дайвингистов. И здесь были только туристы. Ну, в смысле, только надутые состоятельные белые. Поэтому Зоил пойти с нами постеснялся. Мы ему принесли пакетик леденцов и бандану. И он прямо остолбенел от подарка. А когда он вез нас обратно, он нас всячески уверял, что он живет замечательно. Потому что ему шестьдесят два года, а он работает шофером. Раньше, сказал нам Зоил, это было совсем невозможно. Потому что черные могли делать только другую работу, не такую важную. Так что Зоил прямо расцвел с окончанием апартеида. Он в пятьдесят лет смог жениться на матери своих детей. А в пятьдесят семь — еще раз жениться. И у него все есть, включая стабильную зарплату в тридцать долларов ежемесячно. Под конец Зоил совсем расслабился. Он нам подмигнул и сказал, что он еще — хоть куда. Он вообще, может быть, еще женится на белой! За белую, по его подсчетам, ему придется отвалить коров четырнадцать. Никогда Зоил не женится на белой. Потому что правда местной жизни — она двуцветная. Какие хитроумные фильтры не наворачивай Мишаня. И в задрипанном городке Ричардз Бэй есть белые районы и черные районы. И ночью из одного в другой лучше не ходить. Впрочем, лучше не ходить и днем. Как минимум можно пораниться колючей проволокой. Лучше также не ходить и на нейтральные территории. Например, на пустынный городской берег океана. По дороге нас с Танькой раз пять предупредили, что идти туда опасно. Причем предупреждали и белые, и черные. Но нам, преодолевшим колючую проволоку, все было нипочем. А на дюне нас встретил парень. Он обычно торгует травой в культурном центре Ричардз Бэй — в уличном общественном туалете. Парень увязался за нами. Но мы сказали, что нам ничего не надо. Тогда он дал понять, что что-то надо ему. У нас ничего не было, кроме полотенец. Нет, у меня были сигареты! Я протянула ему две. Но он капризничал. Я посмотрела на сигареты. Да! Понимаю! Слабые, тонкие!!! — Знаешь, дружок, — сказала я ему строго, — бери, что дают! Все равно другого нет. И мы с Танькой возмущенно ушли. А парень повертел у виска пальцем. Привереда! Тем не менее мы с Танькой сидели на пустом пляже у сурового океана без всякого удовольствия. Мы все время поглядывали на дюну. И решили, что надо больше времени проводить на работе. Чтобы меньше времени проводить в райском местечке Ричардз Бэй. О чем мы и сообщили, вернувшись в гетто под надежную сень колючей проволоки. Каптенармус прямо места себе не находил от тревоги. Еще бы! Он помнил свое разведческое прошлое. И понимал, что в случае чего достанется ему. За утрату кадров из-за безответственно проведенной рекогносцировки. А гений Шилов сказал, что — черт с ним, с океаном. В нем живут акулы. И всегда штормит. А Мишаня сказал, что черт с ним, с дилером. Лучше обращаться к Дэну. Он белый. И у него все есть. Помимо того, за чем обращался Мишаня, у Дэна была также своя, белая правда. Но о ней мы, Доктор, конечно же ничего не скажем нашему зрителю. В целях наращивания радостности и сокращения печали Дэн останется за кадром, где он, собственно, и был с самого начала. Потому что Дэн был водителем, как Зоил. Но возил он не Мишаню. Он возил меня. Потому что ему нравилось гонять в далекую ставку на океане. А мне нравилось эту ставку охранять. А вот Дэн мне не нравился. Я его боялась. Он мне казался опасным придурком. И я предпочитала впадать в кому, как только забиралась к нему в машину. Чтобы не видеть, что он творит. Он гонял, как бешеный. Еще он с визгом тормозил в каких-то самых темных зарослях кукурузы и скармливал свой обед кошкам или кому-то похуже. А однажды он разбудил меня вообще не в Ричардз Бэй. А в каком-то другом населенном пункте. Не менее зловещем. Он сказал мне, что привез меня на праздник. Это индийский праздник огней. Я не удивилась: при скорости, которую развивал Дэн, мы вполне могли перемахнуть Индийский океан за прошедшие полтора часа. Повторяю, Доктор, — я не удивилась. Но испугалась. Потому что Дэн вытащил меня из машины и попер в самую гущу огней, салютов, барабанной дроби и ликующих раскрашенных индусов. А я была не при параде и без сари. — Слушай, Дэн, тебе что, некого пригласить на праздник? Нет, что ли, никого, кто с таким придурком пойдет добровольно?!! Дэн сказал, что некого. Он сказал, что у него есть собаки. И они ходят за ним достаточно добровольно. Но — не на индийские праздники. Они боятся салютов и забиваются под стол. — Тогда собери сирот! Или дальних родственников! И тут Дэн рассказал, что у него нет родственников. Вообще. Он сказал, что у него была мать. И еще была сестра с мужем и двумя племянниками. Они жили на северной границе ЮАР. И Дэн очень скучал по ним. А они не хотели переезжать, потому что Дэн живет, как попало, а у них все было круто. Но потом кончился апартеид. А мама, сестра, зять и племянники этого не заметили. Потому что они были вне политики. И им вообще-то было насрать. До той поры, пока их дом не разграбили. Потому что в Южную Африку позвали побольше негров. Такая стала политика у освободившейся от ига страны. Чтобы Южная Африка стала черной и забыла ужасы апартеида. Негры, у которых и так все было круто, в Южную Африку не поперлись. А те, у которых не было ничего, — да. И уже по дороге они хотели сделать свою жизнь лучше. И очень часто делали ее лучше за счет живущих на границе зажиточных родственников Дэна. И вот, чтобы совсем не разориться, матушка Дэна, его сестра, ее муж и двое очаровательных англосаксонских мальчиков собрали остатки былой роскоши в грузовик и тоже, не хуже маргинальных негров, двинулись в глубь Южной Африки. Они двинулись к Дэну. Но их нашли только через три недели. А грузовичок с остатками былой роскоши — нет. Не нашли. Мы с Дэном стояли и смотрели на беззаботных танцующих индусов. Они танцевали, как в индийских фильмах, которые остались в моем детстве. И от этого просто защемило. Мне было очень жалко Дэна. И Зоила, который ждал до полтинника, чтобы стать человеком. А вот индусов мне жалко не было. Потому что им повезло — они были непонятными индусами и не попадали в расовую мясорубку этой страны. И были радостными и счастливыми. Такими радостными, что их можно было безболезненно для психики зрителя брать в кадр. ЗУЛУССКИЙ ВОДЕВИЛЬ Мы не взяли в кадр индусов. Потому что мы угробились на широкомасштабное создание чисто африканской реальности. Вдобавок наконец прилетела достаточно великая певица. И все прояснила. Ну, в смысле, кого брать в кадр, кому стоять за кадром и для чего мы все здесь собрались и вторую неделю кормим клещей и дразним своей упитанностью крокодилов. Первый эпизод великой дивы должен был начинаться так: прямо посреди девственной саванны садится самолетик в стиле ретро, из него (приплясывая), выходит дива и движется (приплясывая) в сторону аутентичной деревни. Где все (включая воинов, дев, детей, коров и прочую живность) ликуют, подтягивают припев и, естественно, приплясывают. Раздолбанный самолетик нам поставили безбашенные русские летчики, непонятно как дотянувшие его до Южной Африки восемь лет назад. Последние семь лет самолетик был прикован цепью к ограде аэропорта. Как средство непонятного передвижения. По мнению местных специалистов — точно уж не летного. Но безбашенные русские летчики ночью подпилили цепь, тайком загрузили в кукурузник певицу и несколько клевретов-администраторов и теперь мчались в нашу сторону уже четвертый час на предельной (для этого средства) скорости. По стерне дикой африканской саванны в истерике метался Мишаня. Он не знал, кого снимать, когда откроются двери самолета. Потому что он далек от попсы. Режиссер успокоил его. Он сказал: как увидишь незнакомое лицо — снимай. Остальные — наши администраторы. Мишаня снимал, бегая вокруг картонного рыдвана и собирая на себя клещей, как спаниэль. Но тут со стороны деревни в кадр попал Белый Зулус. Он размахивал руками и, как нарочно, был белее обычного. Это он побледнел от ужаса. Потому что из деревни накануне съемок унесли не только одеяла. Из деревни увели коров. Режиссер (продолжая съемку особо душераздирающего приплясывания дивы) скомандовал немедленно найти коров. — Как их найти? — опешил Зулус. — Ну, бежать к местным и отбить наших коров! И живо!!! Ни Зулус, ни каптенармус, ни даже гений Шилов наших коров в лицо не помнили. Они сели в грузовик и под восьмой дубль третьего куплета добрались до ближайшего пастбища. Где и отловили в огромной спешке первых попавшихся коров. Встреча в деревне прошла отменно. Обретенные не совсем честным путем коровы уже приплясывали в загоне, дети уже размазывали сопли по кричащему наряду дивы, а девы и воины уже встали на полупальцы, чтобы ломануться вперед в своем неистовом вакхическом танце. Но. Все дело испортил Белый Зулус! Прямо не знаю, что на него нашло. Возможно, у него сдали нервы после того, как он вероломно похитил коров у зулусов, которым беззаветно посвятил последние десять лет своей жизни. Но, я допускаю, что он заранее спланировал свой коронный выход. Он выносил эту бредовую идею и воплотил ее с неистовством истинного воина. Потому что он вдруг опять появился в кадре! Он вынырнул в кадр из темного зева юрты. И он был неузнаваем в своем исконно зулусском великолепии. На нем была юбка, пошитая из хвостов тушканов. Его запястья украшали цветные резинки от носков. На шее у него болтались пестрые тесемки от купальника какой-то зулуски. А в его белесых англосаксонских волосах красовались кисти от аутентичных пледов из юрты. Как-то угрожающе вытягиваясь и сокращаясь своим худосочным телом, он двинулся к диве, по дороге обвиваясь вокруг всех столбов покосившегося плетня. Истинные зулусские воины в страхе и недоумении расступились перед своим духовным учителем. Вдохновленный всеобщим почтением, Белый Зулус вдруг стал срывать с себя резинки, тесемки и выдергивать кисти из спутанных волос. Он подкрался к диве, схватил ее руку и прижал к своей груди. Он елозил рукой вконец потерявшейся дивы, и на теле у него оставались пыльные разводы. А что вы хотите, Доктор? Он уже прямо замшел за столько лет простоя в исполнении стриптиза! Но навыки истинного актера взяли свое. Потому что другой рукой Белый Зулус начал с чувством отрывать от своей юбки хвосты. Он их отрывал и бросал. Отрывал. И бросал. А мы только тупо уворачивались. Все. Включая онемевшего режиссера. Мы так стояли, пока Зулус не оторвал все хвосты (справедливости ради надо сказать, что он управился с ними за считанные секунды). Он остался в чем мать родила. И что совсем уж скандально, это сильно бросалось в глаза на фоне черного населения. Дива покачнулась и рухнула. Какой-то администратор крикнул: «Воды!» А режиссер, наконец, сказал севшим голосом: «Стоп, мотор!» Мишаня сказал: «Я не хочу всего этого видеть. Я не хочу знать правды». И выключил наконец свою дурацкую камеру. ЮЖНЫЙ КРЕСТ ПОЖИЗНЕННО В какой-то момент каждый из нас признается себе в этом. Признается в трусости. Потому что в какой-то момент количество у нас переходит в качество, как ни самонадеянно это звучит. И мы вдруг больше не хотим видеть той правды, которую наплодили силой своего профессионализма, воображения и интеллекта. Мы хотим забиться в пустующий лагерь на океане. И, преодолев две дюны, пустынные, как лунный ландшафт, выходить к океану. И становиться к нему лицом. Чтобы оставить за спиной всю эту искусно привитую к местной почве аутентичность. Мы поворачиваемся к океану, чтобы вмениться. Здесь никогда не бывает штиля и никогда нельзя плескаться без риска для жизни. Здесь нет бирюзы, берлинской лазури и ультрамарина. Здесь есть только стальное бескомпромиссное равнодушие. На фоне которого все — просто все — представляется вульгарным водевилем, поставленным по-барски: за непозволительное бабло. Включая марганцевый завод, дайвинг и даже борьбу с апартеидом. Ну разве только Южный крест не кажется водевилем. Потому что он висел здесь всегда. И потому что он всегда висел как-то неприметно. Южный крест — это очень маленькое созвездие. А берег пустынного океана в заповеднике — очень большой. По нему в одну сторону можно дойти до Мозамбика, а в другую — до Кейптауна. И никого не встретить. ЗУЛУССКИЙ ВОДЕВИЛЬ. ПОСЛЕ АНТРАКТА Режиссер сказал, что надо снимать. Невзирая на потрясение. Потому что шоу должно продолжаться. Шоу, по сценарию водевиля, должно было продолжаться в точке на океане и в точке на реке. Начать решили с океана. Потому что на океане мы быстрее отходили от шоу, когда оно заканчивалось. А в ставку на реке пока решили удалить Белого Зулуса. И каптенармуса. Охранять и то, и другого. Зулус расстроился, а каптенармус ликовал. Потому что он опять почувствовал себя разведчиком. Он опять оказался в засаде. Ночью, пока дива хоронилась за колючей проволокой, мы, сидя на океане, разработали план. Съемочный. По задумке режиссера, дива должна была появиться, несомая в портшезе. Несомая воинами. Они несли бы ее по пустынному берегу, а она бы надрывно пела в своем ящике с ручками. А потом навстречу к ней бросались бы с дюн радостные девы и оставшиеся воины. И — последний куплет. Пока мы разрабатывали план, поднялся ветер. Ветер был с дождем, так что нам всем пришлось выскочить из укрытия и дослушивать обрывки реплик режиссера под хлобыстание брезента, которым мы пытались укутать камеры и реквизит для засадного полка зулусов. К утру дождь прекратился, но ветер не утих. Нам прокаркали в рацию, что дива на месте — в самом дальнем углу берега. Мы ударили в гонг — чтобы засадные зулусы готовились к последнему куплету, а сами кинулись снимать приход дивы. Мы скатились с дюны к океану и онемели. Вдоль берега мела песчаная буря. Песок летел параллельно земле и обдирал кожу похуже наждачки. В клубах песка появилась достаточно нелепая процессия. Скорчившиеся воины тащили певицу. Они пытались прикрыть свои мужественные лица от колючего песка, отпуская время от времени ручки и опасно бултыхая певицу на ее насесте. Лицо певицы временами деревенело от ужаса. К счастью, это не сильно бросалось в глаза во мгле непогоды. Если честно, при смутном свете дня идея режиссера казалась не столь уж гениальной. А точнее, она казалась идиотской. Было совершенно неясно, откуда и куда прут по необитаемому берегу первобытные люди истерично кричащую женщину. Вдобавок ко всему, засадный отряд зулусов и не думал подставлять свои шкуры под полировку песчаной наждачкой. Засадный отряд продолжал сидеть в надежной засаде соломенных юрт за дюной. А воинам с портшезом ничего не оставалось, как смиренно тащить заламывающую руки в печальной песне женщину дальше. Предположительно — в Мозамбик. Но певица нашлась! В последний момент, когда воины были готовы обреченно скрыться за дюной, она выскочила из ящика и бросилась вверх по песчаному склону. Это было новым и более драматичным поворотом. Она нашла жмущихся друг к другу зулусов и вывела их на просторный брег, к новым горизонтам. После последнего куплета Мишаня выключил камеру и пошел перекурить с вождем. Вождь объяснил, что зулусы — сухопутная культура. Они к океану вообще отродясь не ходят. Но им пришлось. Потому что у нас оставалось еще несколько морских эпизодов. У нас был эпизод, как дива плещется в прибое с самым мужественным воином. Диву Мишаня снимал на длинном фокусе, чтобы не бросались в глаза мурашки размером с фурункул. А еще у нас был эпизод, как дива разговаривает с одиноким деревом на дюне. Как в мультфильме про Покахонтас. Зулусы, видимо, мультфильма не видели. И после случая с деревом стали диву сильно сторониться, хоть она и мечтала раздать им автографы. Когда же великая певица сильно поистерлась в песчаных бурях и на терке прибоя, стало ясно, что зрителя крупным планом уже не пленишь. И режиссер собрал нас всех (включая сухопутных зулусов) на дюне. Прямо на песке он нарисовал экспликацию. По его мнению, теперь надо было бить не на карамельность и романтизм. На этот раз дива должна была вызвать легкую героическую аллюзию на агента 007. Она должна была появиться из морской пучины в гидрокостюме и ластах, вырыть из песка секретный чемоданчик, достать из него секретный план спасения и — отправиться спасать местное население от происков гипотетического противника. И — рефрен (спасенные зулусы на полупальцах). Зулусы согласно кивали. Их можно понять: режиссер на вершине дюны смотрелся весьма величественно. По чайльд-гарольдовски. Но тут робко подал голос администратор. Он спросил: «А что сделает агент 007 с кислородными баллонами?» Потому что дайвингистское оборудование арендовано за приличные деньги. И если певица, пусть даже и великая, его просрет, отвечать придется ни в чем не повинному администратору. Режиссер посмотрел на администратора, как на зловредную букашку. — Отвергаешь, — угрожающе сказал режиссер, — предлагай!!! Администратор предложил. Может, откопав чемоданчик, агент 007 закопает в этом месте ценные баллоны? Ведь надо же ей будет потом плыть обратно? По сценарию? — Куда — обратно? — опешил режиссер. Съемка отплытия обратно не была заложена в смету. — Ну, откуда она приплыла… — совсем скис администратор. — Да, кстати, — спросила я (на свою голову), — а откуда она приплыла? Тут напротив ближайшая суша — Индия… — К черту Индию! К черту баллоны!!! Пусть певица приплывет без них. Пусть она будет в бикини и ластах. Так даже эротичней. И покончим с этим. Но тут в дело встрял Мишаня. Он сказал, что выход из океанской пучины будет не того. Неэффектным. Потому что, вылезши из воды, в ластах идти неудобно. В ластах по песку можно идти только спиной вперед. — Ок, — согласился с доводами профессионала режиссер. — Пусть она выйдет на берег в одном бикини. — Не-ет, — задумчиво заметил администратор. — Без ласт она из Индии не доплывет. Это нежизненно. Режиссер посоветовал администратору впредь работать на документалистике, а не соваться в грандиозные проекты. А пока он предложил ему пойти и закопать на берегу чемоданчик с секретными документами. Тут администратор конкретно подставился. Он втянул голову и сказал, что чемоданчика нет. Что он забыл чемоданчик в Ричардз Бэй. В который даже безбашенный Дэн доезжает за полтора часа. В итоге агент 007 вышла из воды в бикини, отрыла из песка сухие трусы и пошла спасать местных. Это было очень жизненно. И очень драматично! Она приперлась ради спасения человечества из Индии в чем мать родила. И пошла спасать человечество с совершенно пустыми руками! Все. Снято. Остались только эпизоды на реке. Но к нам они не имели никакого отношения. Потому что мы все волевым решением взяли общую ответственность за океан. Даже гений Шилов сюда перебрался. Потому что зулусы в зулусской деревне вполне без него освоились. Сказалась, наверное, генетическая память. Они больше не нуждались в экскурсоводе по аутентичности. Ну не на реку же гению было идти? С рекой у него были связаны печальные воспоминания о крокодилах, это раз. А во-вторых, там прижились Белый Зулус и каптенармус. Каптенармус просто расцвел на реке. Потому что к нему вернулись его навыки разведчика. Он по ночам выслеживал крокодилов. А у Белого Зулуса тоже нашлись профиты. На реке планировалось снять пасторальную сцену. Прекрасная певица в образе невинной, но изнуренной Красной Шапочки (и в одноименном головном уборе) несет пирожки сквозь непролазные джунгли и гнилостные болотины Южной Африки. Она несет их уже не первые сутки. И башмачки ее истоптались. Она прямо выбивается из сил. О чем и сообщает во втором куплете. И тут ей навстречу из бурелома выскакивает суровый зулусский воин (далее — поют каватино. То есть каждый — свое). Белый Зулус возлагал серьезные надежды, что роль лесного воина все-таки достанется ему. ЮЖНЫЙ КРЕСТ ПОСМЕРТНО А мы никаких надежд не возлагали. В отличие от Белого Зулуса. Потому что мы иногда имели мужество становиться лицом к океану. А этот океан очень вменял. Он не оставлял никаких надежд. И как я уже сообщала вам, Доктор, этот океан не оставлял никаких намеков на реальность за спиной. А мы конкретно наследили здесь реальностью, имеет смысл в этом признаться. Понимаете, Доктор, те немногие белые дайвингисты и кайтеры, которые засиживают берега этого неприветливого океана по уик-эндам, — они просто невинные дети по сравнению с нами. Потому что они эгоисты, им насрать на местный колорит. Их ни в одной части мира не интересует ничего, кроме них самих. Они привозят с собой свои кайты, доски и ласты, а увозят фотографии себя на кайтах, досках и в ластах. Это святые люди, давайте признаемся себе в этом. Потому что они не оставляют по себе никаких воспоминаний, кроме долларов за ночлег и аренду катеров. А мы выковыриваем из любого места аутентичность, как изюм из булки. А если изюма нет, мы привозим его с собой и рассеиваем, разбавляя унылые эндемики нищей окраины индустриального мира. Строгая секретарша со знанием двух языков научилась плести фенечки из бисера. Ее сын-рэппер теперь отлично танцует национальные зулусские танцы. Завсегдатаи дешевого бара с окраины Ричардз Бэй научились вполне сносно управляться копьем и настигать самых быстроногих серн национального заповедника. Новое умение всегда расширяет границы личности, это факт. Но вопрос, что будут делать с этими умениями зулусы, когда мы снимем последний кадр нашего водевиля? С директором заповедника все ясно: у него теперь есть три аутентичные зулусские деревни. А это сильно удорожает билет в заповедник. С остальными — нет. И это нам зачтется, Доктор. Слава богу, что мы с самого начала не возлагали никаких надежд по собственному поводу. Потому что место, столь искусно украшенное нами, считало нас переизбытком и всячески стремилось вытеснить — туда, в сторону родных сибирских саванн. Первыми за нас принялись клещи. И принялись так, что с успехом могли стать последними. Сначала пал Шилов. Он сидел на дюне и медитировал на фоне заката. Это был первый более-менее тихий и сравнительно теплый вечер. Но Шилов вдруг сказал «что-то холодно». И, не делая пауз, упал. Его так трясло, что буквально не было сомнений — ему сильно холодно. Его колошматило так, что у него повыпадали пломбы. Мы отняли у зулусов пледы и укутали гения. Но это не помогло. Тогда мы стали звонить разведчику — на реку. Раз он разведчик, то должен все знать про местные недуги. Разведчик компетентно сказал, что это эпилепсия. И что у гениев это часто бывает. Еще он сказал, что надо ему в рот вставить палку. Я плакала, и руки у меня дрожали. Я прижимала телефон плечом, а рукой нашаривала в песке дюны более-менее гигиеничную палку. При мне еще ни у кого не выпадали пломбы, поэтому я просто ума не могла приложить, как глубоко в этом случае надо запихивать палку. Я сказала разведчику, что очень боюсь повредить этой палкой горло гения. — Дура, — сказал разведчик. — Палку надо вставлять не вдоль, а поперек! Гений прошептал, что не надо ему ничего никуда вставлять. Ему и так плохо. Тогда мы стали вызывать службы спасения. Чтобы эвакуировать гения. Но гений сказал, что не надо его эвакуировать. Он хочет остаться здесь. И умереть под Южным крестом. Где бы этот крест ни находился. Гений не умер. И вообще, когда это приключилось с Мишаней, Танькой, режиссером, всеми администраторами и директором дивы, реагировать стали не так драматично. Человек — страшная скотина. Он привыкает ко всему и дубеет от страданий ближних. Разведчик, например, уже просто буднично раздавал указания, какие лекарства должны подтаскивать нам зулусы. Его можно понять: ему повезло — к нему даже в гнилосных парах реки не липла зловредная клещевая лихорадка. Видимо, он был привит от нее еще конфеткой, съеденной в самом сердце Африки. Но у разведчика и Белого Зулуса была своя напасть. Эта напасть была крокодилы. Крокодилы активизировались после эпизода с Красной Шапочкой. Видно, их привлек запах разлагающихся реквизитных пирожков, халатно брошенных после съемок. Короче, разведчиком и Зулусом овладела паранойя. Они не смыкали глаз по ночам, выслеживая неприятеля. Они взяли из зулусского реквизита соломенной деревни деревянную поварешку и какую-то биту (у мирных зулусов это была копалка). И этой битой они прибили-таки одного крокодила! Это был небольшой крокодил, но на нем была настоящая крокодилья шкура. А разведчик и Зулус уже достаточно одичали в своей засаде. И уже были готовы поделить шкуру неприятеля и исполнить вокруг нее ритуальный танец победителей. Но они вовремя вспомнили атавистическую принадлежность к грандиозному проекту. И в частности, к его бюджету. И поняли, что, в случае чего, с владельцем заповедника они не расплатятся. Они всю ночь вели взбудораженные телефонные переговоры с гетто и даже вышли на связь с резидентом в Йоханнесбурге. Потому что они хотели тайно выписать из какого-нибудь заповедника аналогичного крокодила и запустить его сверкать глазами. Прямо к утру. К приезду владельца заповедника. Им сказали в пятом часу утра, что есть один крокодил в зоосаду Кэйптауна. И его готовы уступить. Но в гетто все были скошены болезнью и переться в заповедник в Кэйптауне просто не могли. А те, кто еще не был скошен, были заняты истерикой достаточно известной певицы. Так что Зулус и разведчик тайно закопали невинноубиенное животное, а сами рванули в ставку. Потому что дело с певицей приобретало нехороший оборот. И они (как представитель местной культуры и как представитель бюджета) должны были его срочно разрулить. Конечно, певице повезло гораздо больше, чем крокодилу. Потому что ее не убили. Ей повезло даже больше, чем скошенным болезнью. Потому что она не валялась в бреду, а воспринимала реальность четко, во всех ее деталях. Одно плохо: детали были не очень. Совсем детали стали нехороши. Потому что певица в сопровождении достаточно симпатичного администратора решила провести пикник на городском пляже Ричардз Бэй. И отправилась туда с корзинкой, не успев, видно, выйти, из образа Красной Шапочки. А на дюне они с администратором встретили того парня. Дилера. Певица не курила. И симпатичный администратор не курил. Но у певицы были дорогие часы, серьга и новая куртка. И корзинка с провизией и прославленным южноафриканским вином. Все это пришлось отдать парню с дредами. Потому что он достал нож. И держал его у горла певицы, на прославленность которой ему было глубоко плевать. Администратор, который в это время дрожащими руками снимал с певицы украшения и часы, перестарался. Потому что он со страху отдал дредастому и паспорт певицы. Так что ей предстояло провести в этих экзотичных местах всю оставшуюся жизнь. А она этого не хотела. Хоть ее и уговаривал Дэн. И Зоил страшно сокрушался. Он сказал, что этот мальчишка — поганец. И он позорит их народ. А ряженый вождь (почетный пенсионер, ветеран борьбы с апартеидом) сказал, что этого гаденыша найдут. Потому что он раньше учился в одном классе с его, вождя, внуком. А потом его выгнали за плохое поведение. Доктор, скажу вам честно: мы были тронуты. Потому что мы решили, что все эти милые люди просто не хотят, чтобы мы уезжали. Они нас полюбили за наши страдания и радостную бессмысленность нашего профессионального бытия. Потому что мы придали их жизни колоритной национальной насыщенности и прославили их в кино. Тем более что паспорт певицы подкинули к воротам, и охранник долго и почтительно рассматривал год рождения знаменитости. Мы на радостях даже накупили местного знаменитого вина и устроили пляски под надежной защитой колючей проволоки. Пришли практически все: и секретарша, и Дэн, и Зоил. Дэн и Зоил сидели рядом. Потому что они ничем не виноваты, что оказались по разные стороны местной политики. Я им подарила два каштана, которые валялись у меня в дорожной сумке. Я сказала, чтобы они посадили их и разбавили местные эндемики. Потому что у меня уже вошло в привычку скотское профессиональное желание насаждать всюду свои инородные следы. Доктор, а вот вождя (того, который не отец принцессы, а почетный пенсионер) на этом пати не было. Как это ни прискорбно, Доктор. Потому что в пять часов вечера его, оказывается, убили из совершенно неаутентичного пистолета возле сберкассы. Он отправился туда получать свой гонорар. И мы все очень переживали. Хоть наш водевиль и подходил к концу, и вождь остался на пленке живым и полным неустрашимого воинского духа. Мы переживали чисто по-человечески. Потому что это — жизнь. Как ни нелепо это звучит в данном конкретном случае, Доктор. Вот вы спрашивали, Доктор, что будут делать с аутентичными умениями люди, которые оказались внутри искусно созданного заповедника нашего водевиля? Или, прошу прощения: это сокрушалась Танька? Или Шилов предавался своим гениальным фантазиям, пока вы молча наблюдали, как мы растворяемся в этом ландшафте? Даже если это вам совсем неинтересно, я все же скажу: ничего они с этим не будут делать. Секретарша наденет свой костюм. Потому что цвет топленого молока очень изысканный. И сильно освежает неюное лицо этой перманентной невесты. Массовка напялит штаны из камуфла и отправится играть в бильярд на рынке. Принцесса дослужится до учительницы младших классов, родит еще девочку. Или даже девочку и двух мальчиков. А потом все-таки выйдет замуж. Потому что принцессы не девальвируют, в каком бы возрасте они ни были. Дэн и Зоил протаскают каштаны в карманах. А потом эти каштаны сгинут в недрах старых стиральных машин местной прачечной. И память о пикнике в заповеднике затянется буднями. Я уж не говорю о памяти о нас, Доктор. Мы и на пикнике-то стояли за кадром. Но мы, как я уже сообщала, ни на что не надеемся. Потому что путешествие — это репетиция смерти. А ведь это была весна, Доктор. И Южная Африка должна была процветать тамариском и мимозой с яйцо. Несмотря на суровую реальность расовой сегрегации и социальную нестабильность. И это случилось. Мы поняли это по гению Шилову. Потому что в один прекрасный день он вышел на дюну опустевшего океанского лагеря в немыслимо раскрашенных драпировках. Гений Шилов развевался в лучах солнца, как флаг, водруженный таки на высоте, которую никто не собирался штурмовать. Еще у него были солнцезащитные очки в оправе из переливающихся стекляшек. И эти очки не смотрелись нелепо. Потому что солнце и впрямь было нестерпимым. Это, кстати, гений Шилов первым увидел, что расцвела мимоза. Пока она расцвела только в самом тихом месте — между дюнами. Но — ей-богу, Доктор! — каждая мимозина была размером с перепелиное яйцо! Танька надела купальник и легла башкой на свой исписанный аккуратным почерком отличницы рабочий блокнот. И в этих легкомысленных кружевах, в этой резьбе тени от мимозы она смотрелась. И я почему-то подумала, какая это глупость — шуршать пакетиками с барахлом. Я подумала, что Таньке можно было бы с успехом тратить ночи на что-то более конструктивное в более романтической компании, чем вздорная подруга, которая разговаривает с кранами. Потому что это была весна. Я сорвала одну ветку, чтобы заполнить пустоту, которая образовалась в сумке на месте каштанов. А потом мы с Мишаней спустились к океану. К слову сказать, у нас не было Мишаниного орудия труда. И это было здорово. Потому что, когда смотришь через видоискатель, мир теряет обаяние реальности. А есть моменты, которые просто непозволительно просрать. И — извините, Доктор, — есть моменты, которые просто жаль тиражировать. Потому что даже в нашей жизни еще остались моменты, которыми не хочется делиться. И уж если дело пошло о нетиражируемых моментах, то я не буду вдаваться в подробности нашего разговора, Доктор. Скажу только, что почему-то он был о счастье. Мы говорили о счастье, зарываясь по щиколотку в обжигающий песок, спотыкаясь на склоне, пока не вышли на лучезарный океанский берег. Пустой. Совершенно пустой и совершенно лучезарный, куда ни посмотри. И Мишаня сказал: — Мне кажется, счастье — это когда все отстанут друг от друга. И мы пошли по берегу океана, который не оставлял никаких надежд. Я пошла в сторону Мозамбика, а Мишаня — в сторону Кейптауна. Потому что он всегда хотел посмотреть на пингвинов, но все работа мешала. Часть восьмая Улыбайтесь вас снимает скрытая камера НЕМНОЖЕЧКО О СЕКСЕ И СМЕРТИ Я живу в старом зеленом районе, где в окно можно выбрасывать манную кашу, не боясь попасть кому-нибудь на башку. Это днем. А по ночам у нас тихо. У меня лично дома только храпит кот. И еще у меня храпит сосед с восьмого этажа. То есть он храпит у себя, но его отлично слышно после того, как он вырвал с корнем нашу общую газовую трубу. А до этого было слышно только, как он занимается сексом. Это было слышно из детской. Потому что у меня детская в самой дальней комнате. В таких комнатах нормальные люди делают спальни. Мой ребенок плакал но ночам, жаловался, что соседи снизу кого-то убивают. Я даже один раз спустилась, чтобы предотвратить преступление и успокоить ребенка. Я спустилась в пижаме (потому что когда решаются вопросы жизни и смерти — не до кэжуал). Сосед с восьмого открыл мне тоже в дезабилье. Он одной рукой придерживал полы махрового халата, а другую почему-то держал за спиной. Я зорко заглядывала ему за спину. Хотела высмотреть у него там орудие убийства. Но все-таки я приличный человек и не могу вот так, с кондачка, в три часа ночи предъявлять обвинения, поэтому я деликатно спросила: «Может, нужна какая-нибудь моя помощь?» Сосед страшно засмущался. И от помощи отказался. Я не знаю, при каких обстоятельствах он выломал газовую трубу. Но после этого его сексуальные фантазии иссякли. И теперь он только храпит. Но я его не тревожу по таким пустякам. Потому что я тоже не без греха, и у меня даже остались улики в виде биологического потомства. Кроме того, при желании сосед может бросить в меня еще один камень: у меня храпит кот. А может, и я тоже храплю. Я ведь не слышу. Когда я сплю, мне по барабану, какое я произвожу впечатление. Потому что как личность я в это время не существую. Если честно, мне вообще по барабану, какое впечатление я произведу, когда не буду существовать, как личность. Хотя и подозреваю, что впечатление будет так себе. Вчера, например, я слышала, как в соседней комнате мою дочь упрекала ее одноклассница: «Как? Ты не знаешь, сколько будет трижды четыре?! Да это даже твоя мама знает. Наверное». Да. Я произвожу невыгодное впечатление даже на младших школьников и очень много всякой мишуры. Но моя мишура недолговечна. Я стараюсь рисовать на обоях и творить из хлама с помойки, который потом с легкостью превращается в хлам на помойке. Мне наплевать. Это у нас семейное. У нас в семье к этому относятся варварски. Только кузина к этому относится, как Фома Аквинат. То есть тоже наплевательски. Она говорит: «И слава богу!» Что, говорит, радует? Когда это прекратится, не надо будет готовить. А то так затрахало таскаться каждый день в магазин. Моя кузина почему-то большие надежды возлагает на двенадцатый год. Я ей сказала, что мы тоже об этом думаем. Вот, например, последний раз я об этом думала, когда подавилась яблоком. А Молекула хлопал меня по спине (без куража надо сказать) и говорил, что такая же фигня произошла с Гиляровским. А предпоследний раз я об этом думала, когда у меня в задрипанной стране остановилось сердце. Потому что я хлебнула рома из горла. А мой товарищ сочувственно взял меня за руку (без всякого пульса, полагаю) и сказал, что такая же фигня произошла с «господином из Сан-Франциско» Бунина. Тогда мое сердце снова пошло. А то бы я так и умерла с чувством стыда, что не прочитала произведения великого писателя. Я сказала кузине, что мы не претендуем на величие ни в двенадцатом, ни позже. Молекулу, например, можно похоронить в спичечном коробке. А я, например, вообще все свое возьму с собой. Я, например, возьму с собой пачку. Надену ее на себя. — Нет, — поразмыслив, сказала кузина. — Коробок — это еще куда ни шло. А пачка — это проблематично. Потому что ради пачки придется упаковку делать сложной формы. В виде юлы. Кроме того, говорит, ты подумай о людях. Ведь это делается для людей! Шоу же, говорит, должно продолжаться! Ценю! И верю! Потому что в этом моя кузина знает толк. Она тут недавно подвизалась на устройстве праздников. И ей выпали поминки. Она организовала их по высшему разряду. Народ неистовствовал, а иногда прямо бисировал. Она даже конкурс чтецов стихов там спровоцировала. Но один недоброжелатель все-таки нашелся. Он подошел после праздника к моей кузине и осуждающе прошептал ей в ушко: «Жаль, что не было Поля Мориа. Мы всегда танцевали под Поля Мориа». Я ей сказала, что в следующий раз я не брошу ее на растерзание хулителей. И что я ей в этом помогу. Потому что у меня тоже были задатки. Об этом нам уже давно сказал представитель фирмы «Харон», когда мы с моей кузиной приволоклись на похороны какого-то дальнего родственника. И моя кузина зарыдала, как выпь. Вообще-то она плакала от страха. От страха за свою шкуру. Потому что я приехала к ней, и она выяснила, что я беременна. А поскольку у меня в нашей семье репутация так себе, то с меня и взятки гладки. Я очень рассеянная. И вся ответственность легла бы на мою кузину, которая с десяти лет варила борщ и знала меня, как облупленную. Мы, чтобы оттянуть встречу, прикрылись неотложной необходимостью проводить в последний путь малоизвестного при жизни родственника. Кузина завывала от страха, и это произвело на меня неизгладимое впечатление. До меня что-то дошло. Я тоже зарыдала. Мы были прямо как две кликуши, нас все фотографировали. И это были душераздирающие фото. А представитель «Харона» пригласил нас к сотрудничеству. Но мы тогда сказали, что у нас и без него на повестке удручающее мероприятие. (Семейная встреча, кстати, такой и оказалось. В нас с кузиной даже кинули грушей.) Но призвание находит. И мы с моей дочерью (виновницей грушевой эскапады, кстати сказать) вызвались помочь кузине. Мы с кузиной нарядились в маленькие черные платья и черные очки и выглядели очень комильфо. А моя дочь была ди-джеем и грянула Поля Мориа, как только на пороге показались первые гости. Потому что шоу, как это было заявлено ранее, должно продолжаться. Но гости сказали, что это вообще. Кузина сказала, чтобы мы с дочерью пошли прошлись. А она пока зальет глотки гонителей известного оркестра борщом. Мы походили туда-сюда, но я сильно мерзла в платье для коктейлей, которое практически ничего не закрывало из-под куртки. Поэтому мы решили скоротать время в кино. Кроме того, у нас появилась бы тема для развлечения гостей мероприятия. Фильм был сильно замешан на вожделении, крови, эротике и смерти. И что характерно: во всех перечисленных эпизодах у героев были ужасные лица. Багровые от натуги. Я решила, что малолетнему ребенку пока рано знать, какие неимоверные трудности подстерегают взрослых. И пока я закрывала курткой экран перед дочерью, до меня много чего дошло. До меня со всей ясностью дошло: все, что делают герои на экране (ну, и те, кто в зале, невидимые герои будней), — это борьба с финалом, будь он хоть хэппи-энд, хоть как. И все эти герои стараются доказать, что они заслуживают чего-то получше, чем финал. Поэтому-то размножаются с таким азартом и совершают прочие действия (включая оформление кредитов и баллотирование в президенты). И делают это, между прочим, со всей серьезностью. Но лица, если присмотреться, все равно натужные и багровые. Потому что усилия — тщетные. И никакие смехотворные усилия не засчитываются. Я, в принципе, не против этого всего. Но! Мне не идет багровое лицо. Мне так нравится жить налегке. Меня просто раздирает в клочья, когда какой-нибудь кто-то, сильно озабоченный моей судьбой (в том числе и личной) вдруг приглашает меня что-то с ним подоказывать. Конечно, я — не альбигоец, потому что я оставила потомство как улику. Смешно, но мне все чаще нравится заменять процесс производства потомства танцами в пустом гулком зале. Потому что это более эротично и не так обременительно для будущего. И творить то, что потом и не вспомнить, что развеется, как брызги от проехавшей мимо поливалки. Мне нравится шить платья за один вечер для того, чтобы надеть их один раз. Мне нравится рисовать картинки на обоях и на салфетках в кафе, потому что они не претендуют на нишу в национальной культуре, а порадуют максимум официанта, убирающего объедки со стола. И еще мне нравится коллекционировать улыбки, потому что это эфемерная субстанция. И валять дурака поздним вечером на улице, когда мы идем с ребенком из кино. Потому что это такой нечеткий отпечаток, что есть надежда — он вылиняет в памяти. И этому не придется придавать большого значения. Странно, но при виде копошащихся в эротическом пароксизме на простыне экрана голышей, я вдруг вспомнила учительницу первую мою. Она умела надувать лицо до натужного багрянца буквально в доли секунды. И умудрялась выдавливать из этого лица страшные трубные звуки. «Прекратите паясничать!» — кричала она. Потому что она хотела, чтобы мы сразу и навсегда научились все делать посерьезке. Она, в отличие от меня, не закрывала от нас правды будущей жизни. Я ее страшно боялась, а потом меня посадили вообще на последнюю парту. Где я пряталась за могучей спиной Винниченко, который так боялся учительницу первую свою, что один раз обосрался. Учительница сочла это возмутительным демаршем. Что поделаешь, шоу должно продолжаться. Даже если оно стоит репутации. Моя дочь поинтересовалась, не устали ли у меня руки. И можно, она посмотрит хотя бы титры. Титры были тоже, кстати сказать, на фоне по-рубенсовски брутального фарша из каких-то голышей. — Щас мы расскажем вам фильм, — вот что сказала я, вернувшись к моей замотанной кузине и ее бомонду. — Мама говорит, что это был фильм про кровь, песок, говно и сахар, — добавила дочь. Гости сказали, чтобы мы все-таки имели совесть и понимали суть момента. Тогда я решила соответствовать моменту и развлечь гостей созданием эскизов надгробий. Гости насупились (видно, не прониклись своеобразием момента). Я, чтобы их воодушевить и доказать, что это не фуфло, а эксклюзив, рассказала им про памятник Молекуле. Молекуле бы я посоветовала поставить металлическую офисную доску для объявлений. Я бы туда прикрепляла магнитиками хвалебные заметки из газет, стихи поклонниц, а также собственные доносы, кто о нем отозвался плохо, а кто вообще проигнорировал. Гостей это не воодушевило. Тогда я посоветовала своей кузине поставить в месте последнего приюта пугало с ее дачного участка. Потому что это пугало моя кузина сделала своими собственными руками, и это ее лучшее скульптурное произведение. Кроме того, как всякий творец, она подсознательно запечатлела в чертах пугала собственные черты. Гости сказали, что вечер был чудесный. Целовали кузине ручки. И быстро свернули торжество. А кузина, когда мы остались одни, сказала, что она не хочет пугала. Она хочет покрывало со своей кровати. Это прекрасное двуспальное покрывало! Оно такого дымчато-розового цвета, что придаст дополнительной светлой грусти. — А это ничего, что оно уже надеванное? — обеспокоилась я. — А-а-а, — махнула рукой кузина, — его все равно никто не видел. Потому что в мою спальню никто давно не заходил. И на покрывале этом ничего такого не делал. Уже тыщу лет. — Да ты не парься, — сказала я. — Это же такой процесс: как плавание или езда на велосипеде. Раз научился, а потом и через тыщу лет вспомнишь. Память мышц, так сказать. Она рассмеялась. И чтобы закрепить достигнутый успех, я рассказала ей про эскиз памятника себе. Гладкая стела, а на ней — никаких имен. Только надпись: «Улыбайтесь, вас снимает скрытая камера». Она никогда не мечтала о деньгах, славе, семье. Кажется, она и родилась-то сиротой. Просто она знала, что случайности текут к цели в определенном ритме и рисунке. Чем четче и прозрачней танец событий, тем вернее судьба. Она танцует в захудалом варьете BONHEUR на окраине Парижа. С каждым днем она парит все ближе к цели. Если вы хотите заглянуть в глаза счастью, посмотрите на ее окна. В них вы ничего не увидите, кроме отраженного неба. Книга «17 м/с» не имеет никакого отношения к синоптикам, хотя семнадцать метров в секунду — это именно та скорость ветра при которой передаются штормовые предупреждения. «17 м/с» — это путешествие по жизни со скоростью ураганного ветра Берлин, Карибы, Панамский перешеек, Доминикана Британские острова Южная Африка Все дело в размахе крыльев. Потому что главное в этой книге — это смешные и грустные, страшные и радостные метания смущенной, но свободной души. Запущенные дети со двора, стриптизеры из Липецка олигархи, гениальные художники, водопроводчики, иллюзионисты — смятенные души закручены ураганным потоком жизни. И жизнь эта, которая при первом рассмотрении немного напоминает дантовский ад, с высоты полета ищущих душ становится похожей на невероятную, странную сказку без плохого конца И все это отлетает как шелуха когда поднимаешься со скоростью ураганного ветра вверх. И остаешься на сквозняке. В одиночестве. В предчувствии любви.